Странно, однако ж, что в этом документе полковник Гоголь назван Андреем и получает в 1674 году привилегию на владение деревнею Ольховцем от польского Короля Яна Казимира, который за шесть лет перед тем отрекся от престола. Не зная, как объяснить такую несообразность, пишущий эти строки все-таки думает, что это - предание о полковнике Остапе, искаженное в канцеляриях гетманской Малороссии, ибо до сих пор ни в одном известном документе не встретилось не только полковника Андрея Гоголя, но и никакого другого полковника Гоголя, кроме Остапа. Далее в протоколе говорится, что полковой писарь [2] Афанасий Гоголь (дед нашего поэта), в доказательство своих прав на дворянство, представил документы на имение, перешедшие к нему от деда жены его, полковника Танского, и тестя, бунчукового товарища Семена Лизогуба. Не известно, как велики были эти имения, но в протоколе говорится, что они находились в местечках Липлявом, Бубнове, Келеберде и деревне Решотках [3].
Что касается до предков Гоголя по женской линии, то полковник переяславский Василий Танский происходил от известной польской фамилии этого имени и оставил Польшу в то время, когда Петр Великий вооружился против претендента на польский престол, Лещинского. Он усердно служил Петру в шведской войне и занимал всегда одно из самых видных мест между малороссийскою старшиною. Прадед поэта, Семен Лизогуб, происходил от генерального обозного Якова Лизогуба, известного тоже в царствование Петра Великого и его преемников; а его мать, Марья Ивановна, была дочь надворного советника Косяровского, как это видно из его метрического свидетельства. Таким образом, Гоголь, по своей родословной, принадлежал к высшему сословию в Малороссии и в числе своих предков мог считать несколько личностей, хорошо памятных истории.
Заметим, что полковник Остап, игравший роль посла в Турцию, полковник Танский, знатный шляхтич польский, и Яков Лизогуб, генеральной обозный (то есть генерал-фельд-цехмейстер), - все это должны были быть образованнейшие люди своего времени. Что касается до дедушки поэта, полкового писаря [4], то уже одно это звание показывает, что он мог получить образование в Киевской духовной академии, или по крайней мере в одной из семинарий, которые занимали тогда место нынешних гимназий, и кто знает, не из его ли рассказов заимствовал Гоголь разные обстоятельства жизни старинного бурсака, находимые нами в его повести "Вий"? Если это и не так, то можно сказать почти наверное, что с него он рисовал своего идиллического Афанасия Ивановича. В таком случае, припомним несколько строк, обрисовывающих две личности (Афанасия Ивановича и его жену), имевшие, так или иначе, влияние на образование души нашего поэта в то время, когда она легко поддавалась всякому влиянию.
"Если бы я был живописец и хотел изобразить на полотне Филемона и Бавкиду, я бы никогда не избрал другого оригинала, кроме их. Афанасию Ивановичу было шестьдесят лет, Пульхерии Ивановне пятьдесят пять. Афанасий Иванович был высокого роста, ходил всегда в бараньем тулупчике, покрытом камлотом, сидел согнувшись и всегда почти улыбался, хотя бы рассказывал, или просто слушал. Пульхерия Ивановна была несколько серьезна, почти никогда не смеялась; но на лице и в глазах ее было написано столько доброты, столько готовности угостить вас всем, что было у них лучшего, что вы, верно, нашли бы улыбку уже чересчур приторною для ее доброго лица. Легкие морщины на их лицах были расположены с такою приятностностию, что художник, верно бы, украл их. По ним можно было, казалось, читать всю жизнь их, ясную, спокойную жизнь, которую вели старые национальные, простосердечные и вместе богатые фамилии... Когда-то в молодости Афанасий Иванович служил в компанейцах, был после секунд-майором; но это было очень уже давно... Он всегда слушал с приятною улыбкою гостей, приезжавших к нему, иногда и сам говорил, но более расспрашивал. Он не принадлежал к числу тех стариков, которые надоедают вечными похвалами старому времени, или порицаниями нового; он, напротив, расспрашивая их, показывал большое любопытство и участие к обстоятельствам вашей собственной жизни, удачам и неудачам, которыми обыкновенно интересуются все добрые старики... Тогда лицо его можно сказать, дышало добротою... Они наперерыв старались угостить вас всем, что только производило их хозяйство. Но более всего приятно мне было то, что во всей их услужливости не было никакой приторности. Это радушие и готовность так кротко выражались на их лицах, так шли к ним, что поневоле соглашался на их просьбы. Они были следствие чистой, ясной простоты их добрых, бесхитростных душ" [5].