Следующее письмо выражает ликующее состояние его души по свершении долгого и, по собственному его признанию, тяжелого труда. Вероятно, такие судьи, как Пушкин, Жуковский, князь Вяземский и Плетнев, не замедлили увенчать чело поэта свежими, вполне заслуженными лаврами, и, под влиянием восторженного сознания своего успеха, он, вероятно, делал не раз то, что советует в этом письме г. Максимовичу и что потом, в карикатурном виде, уступил Чичикову. Это - письмо автора "Тараса Бульбы", еще не совсем отрешившегося от своего заунывно-разгульного идеала. Уже одно его начало показывает, что автор только что воротился с Запорожской Сечи.
"Марта 22 (1835, из С.-Петербурга.)
Ой чи живи, чи здорови,
Вси родычи гарбузовы? [117].
Благодарю тебя за письмо. Оно меня очень обрадовало, во-первых, потому, что не коротко, а во-вторых, потому, что я из него больше гораздо узнал о твоем образе жизни.
Посылаю тебе "Миргород". Авось-либо он тебе придется по душе. По крайней мере я бы желал, чтобы он прогнал хандрическое твое расположение духа, которое, сколько я замечаю, иногда овладевает тобою и в Киеве. Ей-Богу, мы все страшно отдалились от наших первозданных элементов. Мы никак не привыкнем (особенно ты) глядеть на жизнь, как на трын-траву, как всегда глядел козак. Пробовал ли ты когда-нибудь, вставши поутру с постели, дернуть в одной рубашке по всей комнате тропака? Послушай, брат: у нас на душе столько грустного и заунывного, что если позволять всему этому выходить наружу, то это черт знает что такое будет. Чем сильнее подходит к сердце старая печаль, тем шумнее должна быть новая веселость. Есть чудная вещь на свете: это бутылка доброго вина. Когда душа твоя потребует другой души, чтобы рассказать всю свою полугрустную историю, заберись в свою комнату и откупори ее, и когда выпьешь стакан, то почувствуешь, как оживятся все твои чувства. Это значит, что в это время я, отдаленный от тебя 1500 верстами, пью и вспоминаю тебя. И на другой день двигайся и работай и укрепляйся железною силою, потому что ты опять увидишься с старыми своими друзьями. Впрочем, я в конце весны постараюсь проехать в Киев, хотя мне, впрочем, совсем не по дороге. Я думал о том, кого бы отсюда наметить в адъюнкты тебе, но решительно нет. Из заграничных все правоведцы.------Тарновский идет по истории, и потому не знаю, согласится ли он переменить предмет; а что касается до его качеств и души, то это такой человек, которого всегда на подхват можно взять. Он добр и свеж чувствами как дитя, слегка мечтателен, и всегда с самоотвержением. Он думает только о той пользе, которую можно принесть слушателям, и детски предан этой мысли, до того, что вовсе не заботится о себе, награждают ли его, или нет. Для него не существует ни чинов, ни повышений, ни честолюбия. Если бы даже он не имел тех достоинств, которые имеет, то и тогда я бы посоветовал тебе взять его за один характер; ибо я знаю по опыту, что значит иметь при университете одним больше благородного человека. Но прощай; напиши, в каком состоянии у вас весна. Жажду, жажду весны! Чувствуешь ли ты свое счастие? знаешь ли ты его? Ты, свидетель ее рождения, впиваешь ее, дышешь ею, - и после этого ты еще смеешь говорить, что не с кем тебе перевести душу... Да дай мне ее одну, одну, и никого больше я не желаю видеть, по крайней мере на все продолжение ее.------Но прощай. Желаю тебе больше упиваться ею, а с нею и спокойствием и ясностью жизни, потому что для прекрасной души нет мрака в жизни".
Казалось бы, теперь между автором "Миргорода" и профессором русской словесности должна была вновь закипеть оживленная переписка; но случилось напротив. Гоголь написал еще только два письма к г. Максимовичу (одно через четыре месяца, а другое через четыре с половиною года), и после, до 1849 года, они не писали ни слова друг к другу, хотя до конца жизни оставались в самых дружеских отношениях.
Вот предпоследнее письмо Гоголя к г. Максимовичу.
"Полтава. Июль, 20 дня, 1835.
О тебе я потерял совершенно все слухи. Не получая долго писем, я думал, что ты занят; к тому же на ухо шепнула мне лень моя, что нечего и тебе докучать письмами, и я решился лучше всего этого явиться к тебе вдруг в Киев. Но вышло не так: ехавшему вместе со мною нужно было поспешать в срок и никак нельзя было делать разъездов, и Киев был пропущен мимо. Теперь я живу в предковской деревне и через три недели еду опять в Петербург, - к 13 или к 14, впрочем, буду непременно в Киеве, нарочно сделавши 300 верст кругу, и проживу два дни с тобою. И тогда поговорим о том и о другом и о прочем. Больше, право, ничего не знаю и не умею сказать тебе, кроме того разве, что я тебя крепко люблю и с нетерпением желаю обнять тебя; впрочем, ты, верно, это и без моих объявлений знаешь. Тупая теперь такая голова сделалась, что мочи нет. Языком ворочаешь так, что унять нельзя, а возьмешься за перо - находит столбняк. А что, как ты? Я думаю, так движешься и работаешь, что небу становится жарко. Дай тебе Бог за то возрастания сил и здоровья. Если будет тебе время, то отзовись еще. Письмо твое успеет застать меня. Право, соскучил без тебя. Дай хоть руку твою увидеть".