– А знаете, – грустно сказала Анна Андреевна, – Шакалик не узнал меня, когда я вернулась. За две недели позабыл.
6 декабря 39. Сегодня Анна Андреевна позвонила мне с утра: «Приходите сейчас». Я пошла. На мой стук в ее дверь она не ответила, как обычно, «войдите!», а сама вышла в коридорчик, ко мне, и тут энергичным шепотом сделала то сообщение, ради которого меня вызвала: насчет Корнея Ивановича и Жабы.
– Предупредите отца, – сказала она[63].
Потом перестала шептать и уже вслух попросила меня зайти. В комнате ожидала ее Лидия Яковлевна. Я села у окошка, а Лидия Яковлевна и Анна Андреевна, ходя друг против друга по комнате, продолжали давно, по-видимому, начавшийся между ними спор о новых гипотезах какой-то Эммы насчет убийства Лермонтова: будто это убийство было подстроено и организовано властью. Анна Андреевна настаивала на исторической и психологической невозможности такого предположения.
– Что за венецианские подосланные убийцы или отравители в России в тридцатых годах прошлого века! – говорила она[64].
Говоря, она ходила по комнате, протягивала руки к огню в печке, а один раз даже опустилась перед печкой на колени и так и осталась. «Оказывается, так очень удобно стоять, а я не думала», – сказала она.
Потом вскочила и расставила на столе обильную, против обыкновения, еду: сыр, консервы и водку в графине. Но, как всегда, без конца искала повсюду вилки, ложки, блюдца и обнаруживала их в самых неподходящих местах… Водку мы пили из каких-то крошечных фарфоровых штучек, похожих на солонки.
Анна Андреевна сказала, что может пить много и никогда не пьянеет.
Потом Анна Андреевна вдруг вытащила откуда-то тетрадку переписанных от руки стихов, очень аккуратную на вид, но первый лист отодран так грубо, что клочья торчат.
– Это я отодрала… – сказала она. – Ко мне явился недавно один молодой человек, белокурый, стройный, красивый, сказал, что хочет прочесть мне свои стихи. Я ему посоветовала обратиться лучше в Союз. Я очень быстро его выгнала… И вот – приезжаю из Москвы, а на столе – тетрадка. И на первой странице надпись: «Великому поэту России». Я кинулась на тетрадь зверем и выдрала страницу.
Я осведомилась, хорошие ли стихи, но Анна Андреевна не пожелала ответить. Она уверена, что это – меценат![65]
Напрасно мы с Лидией Яковлевной пытались ее разуверить. «Он молод, – говорила я, – он может просто быть не осведомлен об особенностях вашего положения…» Анна Андреевна отвергала такую возможность, а Лидия Яковлевна меня поддерживала.
– Да и в надписи я не вижу ничего предосудительного, – рискнула я.
– Но я не желаю рядиться в чужое платье! – сердито ответила Анна Андреевна.
Скоро Лидия Яковлевна ушла, а меня Анна Андреевна удержала: «ну еще полчасика». Она снова стала рассказывать о Жабе, о ее интригах против нее самой, Анны Андреевны. Говорила она возбужденнее и громче обычного; исчезли глубокие, долгие паузы, столь свойственные ее речи; по-видимому, водка все-таки и на нее действует. О Лидии Яковлевне отозвалась она так:
– Человек она внеэмоциональный, холодноватый, но я очень ценю ее голову39.
Я спросила, нет ли новых стихов.
– Нет. С тех пор я ничего не могу.
Я рассказала ей о «Записной книжке» Марка Твена, появившейся в «Интернациональной литературе». Она ее не читала. Но о «Томе Сойере» отозвалась так:
– Бессмертная книга. Вроде «Дон Кихота».
Заплакал Шакалик. Анна Андреевна поспешила
к нему: оказывается, родители ушли в кино, и он один.
Я простилась.
14 декабря 39. Вчера днем, не находя, куда девать себя до вечера, когда должен был прийти К. и назвать словами все, что я знаю и так, я отправилась на набережную[66].
С помощью туч и мостов я привела себя несколько в порядок и зашла к Анне Андреевне.
На кухне мне сказали, что она дома.
Я постучала в ее дверь, – ответа нет.
На кухне объяснили: «Спит, наверное!» – и вызвались разбудить, но я не позволила. И ушла.
Было 5 часов дня. И какого! «Светало, но не рассвело».
Вечером – звонок; Анна Андреевна что-то объясняет мне насчет себя и моего неудачного посещения. Но разговора толком я не помню, потому что это было уже после записки, когда я, Тамара и Шура (они пришли ко мне, они уже знали) молча сидели у меня на постели и даже Тусины попытки – не утешения, конечно, а ласкового прикосновения к боли – не удавались, и даже ее щедрая материнская улыбка не могла отогреть[67]. Из телефонного разговора с Анной Андреевной я запомнила только, что она просила меня зайти, и вот сегодня, вымывшись холодной водой, я машинально, в полном оледенении, пошла к ней.
63
Жабой в разговорах со мной А. А. называла Анну Дмитриевну Радлову. 25 ноября 1939 года К. Чуковский выступил в «Правде» со статьей «Искалеченный Шекспир» по поводу радловского перевода «Отелло». Эта статья и встревожила Анну Андреевну: у нее были сильные подозрения насчет связей Анны Радловой с Большим Домом. (Мне неизвестно, откуда возникли такие подозрения, и я не имею возможности установить, в какой мере они основательны.) Статья Корнея Ивановича не вызвала, однако, никаких бед, а всего лишь полемику: 19 января 1940 года «Правда» опубликовала статью А. Остужева в защиту перевода Радловой («О правилах грамматики и законах театра».) Полемика продолжалась. К. Чуковский напечатал новую статью «Астма у Дездемоны» (см. журнал «Театр», 1940, № 2). Позднее он включил в переработанном виде обе статьи в свою книгу «Высокое искусство».
О поэтессе и переводчице Анне Радловой см.81.
64
«Эмма» – Эмма Григорьевна Герштейн. Разговор между Лидией Яковлевной и Анной Андреевной шел о статье Э. Г. Герштейн «К вопросу о дуэди Лермонтова», опубликованной в 1939 году, в шестнадцатом альманахе «Год XXII». В последующих работах о Лермонтове Э. Г. Герштейн не высказывала более свое предположение с прежней категоричностью. Об Э. Г. Герштейн см. 38.
66
Должен был ко мне прийти юрист Яков Семенович Киселев40. И Корней Иванович, и Яков Семенович примерно с апреля 1939 г. уже знали, что Митя погиб, я же об этом только догадывалась.
Киселев привез записку от Корнея Ивановича: «…Мне больно писать тебе об этом, но я теперь узнал наверняка, что Матвея Петровича нет в живых. Значит, хлопотать уже не о чем. У меня дрожат руки, и больше ничего я писать не могу».