Я пришла. Она сидела в шубе у топящейся печки. Перешла, хромая, – все тот же сломанный каблук! – на диван и усадила меня рядом.
По моей просьбе прочитала вторично «Клеопатру». Я не расслышала в прошлый раз – «шалость» или «жалость»: жалость. Ну, конечно, жалость![97] (Она не совсем ясно произносит шиж: не все зубы целы.)
Потом – жалобы на Ксению Григорьевну[98].
– Она разговаривает со мной, как с душевнобольной или самоубийцей. Вечный припев: «возьмите себя в руки». Когда я тут хворала: «Что это вы лежите одна?» С кем же мне лежать? С командующим флотом? Велит мне непременно обзавестись домработницей. Но где же я ее поселю? «Она может ночевать у вас в комнате». Так она понимает мою бессонницу! Она не учитывает, что мой быт такой, а не другой, такой потому, что тесно связан с моей психикой. Владимир Георгиевич правильно сказал: «Она не понимает, что воли у вас в сто раз больше, чем у нее».
– Видите, комната моя сегодня вымыта, вычищена. Я ушла к Рыбаковым, а тут Таня, по просьбе Владимира Георгиевича, вымыла, вычистила и даже постлала половик. А на столе скатерть: Коля Гумилев когда-то привез из К.[99]
Владимир Георгиевич зашел за мной к Рыбаковым и по дороге проговорился про комнату. Я очень испугалась и сказала: тогда я туда не пойду[100].
Провожая меня по коридору, Анна Андреевна бормотала стихи. Услышав, я боялась слово сказать, даже «до свидания». Но она сама перебила себя:
– Так ничего, если я плохо буду обращаться с Ксеньей Григорьевной?
– Валяйте! – сказала я. – Долой! К собачьим чертям!
3 марта 40. За это время я виделась с Анной Андреевной четыре раза. То, что не записано вовремя, можно считать утраченным. Восстанавливаю лишь кое-что.
Недели две у Анны Андреевны было очень холодно, дрова кончились, она жила в пальто. Но спать стала, по-видимому, лучше.
Сильно беспокоилась о Шакалике – он болел воспалением легких. «Он такой трогательный», – говорила Анна Андреевна.
Перечитывала «Старую записную книжку» Вяземского.
Вчера вечером долго сидела у меня. Мне позвонил Владимир Георгиевич, зашедший за ней к Рыбаковым, где она обедала, и привел ее ко мне.
Она уселась глубоко на диван, и мы пили чай.
– Вы знаете, – начала она озабоченно, – уже двое людей мне сказали, что «пошутить» – нехорошо. Как думаете вы?
– Чепуха, – сказала я. – Ведь это «Клеопатра» не ложноклассическая, а настоящая. Читали бы тогда Майкова, что ли…
– Да, да, именно Майкова. Так я им и скажу! Все забыли Шекспира. А моя «Клеопатра» очень близка к шекспировскому тексту. Я прочитаю Лозинскому, он мне скажет правду. Он отлично знает Шекспира.
– Я читала «Клеопатру» Борису Михайловичу[101] – он не возражал против «пошутить». Но он сказал такое, что я шла домой, как убитая: «последний классик». Я очень боюсь, когда так говорят…
– Бухштаб прислал мне Добролюбова. Я прочла весь том, от доски до доски. Какие стихи плохие! Слова точно слипаются в строчке. А каков Дневник! Ничего и никого не видно. Еще вначале чувствуется быт, брезжит кое-что. А уж дальше – скука и женщины. И более ничего… Я никогда не читала Белинского, ни одной строчки, – что, он тоже так плохо писал?
Я ответила по правде, как думаю, хотя и понимала, отвечая, что спорить с ней о литературе – неумно и не нужно: – Дневник Добролюбова и по-моему мерзок и пуст, – сказала я, – и стихи какие-то не стихи. Из статей же видно, что, если бы Добролюбов не умер рано, он стал бы настоящим критиком. Белинский же писатель замечательный, иногда по силе равный Герцену. Интенсивность его духовной жизни поражает. Я люблю многие его статьи и очень люблю письма.
Анна Андреевна выслушала эту речь без гнева, но без большого доверия. Не думаю, чтобы она принялась читать Белинского после моих слов.
– А примечания Бухштаба хороши, добросовестны? – спросила я.
– Да, очень. Слишком даже добросовестны… Подумайте только – ну зачем приводить разночтения таких плохих стихов?..49
Рассказала о своей библиотеке, которую продала в 1933 г.
– В большой комнате на полу стопками лежали книги. Все редкие, и все с надписями. Теперь Николай Николаевич, конечно, говорит: «Этого никогда не было». Он умеет не помнить того, чего не хочет помнить… Теперь книг у меня нет.
– Я никогда не любила видеть свои стихи в печати. Если на столе лежала книжка «Русской мысли» или «Аполлона» с моими стихами, я ее хватала и прятала. Мне это казалось неприличным, как если бы я забыла на столе чулок или бюстгальтер… А уже чтобы при мне читали мои стихи – просто терпеть не могла. Если Николай Николаевич или Левушка произносили при мне какую-нибудь мою строчку – я бросала в них тяжелым предметом.
97
«И черную змейку, как будто прощальную жалость,/ На смуглую грудь равнодушной рукой положить».
98
Давиденкову, мать Аевиного товарища, Коли… Ксения Григорьевна очень любила Ахматову, но, ничего не понимая в ее труде и в ее характере, постоянно вызывала гнев Анны Андреевны попытками бесцеремонной опеки.