– Что с вами? Что случилось?
Оба эти стихотворения – любимейшие мои из любимых и одни из самых замечательных в русской лирике.
– Почему же деликатный Сурков хочет изъять «Хорошо здесь: и шелест, и хруст»? – спросила я, сдерживая злобу, тихим голосом.
– Идеализм, – спокойно ответила с кровати Анна Андреевна. – В стихотворении говорится: мы прошли вместе в далеких веках, а этого на самом деле не бывает. Человек живет в определенном веке и в далеких веках ни вместе, ни не вместе пройти не может. Это идеализм.
– Вы сами догадались или вам объяснил Сурков?
– Сама.
– Ну, а «Тот город, мной любимый с детства» почему нельзя?
Она не ответила.
Господи, когда же наконец перестанут твориться над нами эти злодейства? Оба стихотворения – ликующие: в первом – долгая остановка посередине, точно набираешь дыхание накануне счастья, и оно наступает:
оба полны любовью к русским сугробам, к зиме, к русскому языку —
Да, русский язык ей «друг, от века милый», а вот редакторам, издателям, собратьям по перу…
– Я прошу вас пока никому ничего о Симонове не говорить, – сказала Анна Андреевна. – Через некоторое время я сама скажу человекам десяти, и тогда ему станет не очень весело: он ведь любит казаться либеральным… А насчет книги мне совершенно все равно: выйдет ли так называемая большая книга, или маленькая, или совсем не выйдет никакой. «Большая» – это обескровленное «Из шести книг», дающее о поэте ложное представление – как, знаете, бывает очерк лица, беглый, не в 3/4, а еще меньше. «Маленькая» – это вообще вздор. Я не обрадуюсь, если книга выйдет, и не опечалюсь, если она не выйдет совсем20.
Анна Андреевна, поморщась от боли, села, приказала мне взять перо и бумагу, и мы снова начали вспоминать «Подвал памяти». Она вспомнила почти все (не знаю, при мне или раньше), я – ничего. Теперь не хватает только первых двух строчек:
Я напомнила Анне Андреевне, как в Ташкенте мы были с ней вместе у Толстых; там, после ужина, Алексей Николаевич просил Ахматову читать стихи; она отнекивалась, не знала что, и наконец недовольно спросила меня: «Скажите, Лидия Корнеевна, что читать?» Я посоветовала: «Подвал памяти». Она прочла. И тут вдруг Толстой на меня напустился: «Зачем вы такое подсказываете? К этому незачем возвращаться!» Мне хотелось ему ответить, как в анекдоте: «Простите, господин учитель, это не я написал «Евгения Онегина»».
– Вот, всякий вздор помните, а первые две строки не можете вспомнить! – сказала Анна Андреевна. И прибавила жалобным голосом: – Вы хоть скажите мне – про что там?
Затем заговорили о Пастернаках; о Зинаиде Николаевне она с негодованием:
– Целый день играет в карты с женой Сельвинского. Вот и все. Какое тупое, бездарное времяпрепровождение… Кстати, вам очень кланяется Сельвинский. Его затащил сюда Ардов, не предупредив обо мне: для Ардовых я лицо партикулярное. Сельвинский же перепугался и смутился, увидев меня неожиданно. От смущения десять раз просил передать привет вам[37].
Когда я прощалась, Анна Андреевна попробовала было встать на ноги. И вскрикнула от боли. Я умоляла ее не провожать меня, сама открою и захлопну дверь, но она не послушалась.
– Я вспомнила, как это надо делать, меня учили: надо сначала лечь и потом встать – сразу.
Легла поперек постели и встала – уже без стона; даже не поморщась.
1954
18 января 54 На днях – не помню точно, когда – была у Анны Андреевны. На ней новый халат – лиловый – и такой пышный, торжественный, что в доме у Ардовых он именуется «рясой». Она здорова, соблюдает разгрузочные дни, красиво причесана, ухожена.
37
Илья Львович Седьвинский (1899–1968) – поэт; просьба его показалась Анне Андреевне забавной потому, что в Переделкине дача Сельвинского расположена прямо напротив дачи моего отца: ворота в ворота, и, хоть мы и не бывали друг у друга в гостях, мы с ним постоянно встречались на общей аллее. Таким образом, он не мог ощущать необходимости передать мне привет через кого бы то ни было.