Выбрать главу

– Это бандит! Это бандитизм!

(Меня порадовало ее возмущение: братья-литераторы давно разучились возмущаться такими вещами и принимают невежество и наглость Аожечко как нечто неизбежное. Я это много раз наблюдала. А ведь Аожечко надо лишить права рецензировать рукописи за эту одну-единственную фразу, и бороться против Аожечко обязаны мы54.)

Миша вызвал машину и проводил нас через двор. Анна Андреевна велела шоферу ехать по улице Горького. В машине я ей рассказала, что, перечитывая блоковские «Записные книжки», с удивлением слежу за черновиками55: оказывается, стихи его лились потоком, сплошным, общим, и только потом, постепенно из этого общего потока выкристаллизовывались отдельные стихотворения, посвященные разным людям и «на разные темы». А поначалу они были едины. Словно широкая река у нас на глазах распадается на речки, ручейки, озера.

– Это очень интересное наблюдение, – сказала Анна Андреевна. – Вам непременно следует написать статью. Ведь обычно-то бывает наоборот…56 А вы не заметили там черновика стихотворения, посвященного мне? Нет? В окончательном виде это мадригал, все как полагается, а в черновике чего только нет: тут и демон, тут и невесть что…57

18 июля 55 Событие: Анна Андреевна на днях читала мне новые стихи. И какие! Начала она с переводов вьетнамцев, а потом прочитала свое. Не сороковых годов стихотворение, а теперешнее. Первое теперешнее со времен нашего московского знакомства.

Набросок новой ленинградской элегии. Всех их, по ее словам, будет пять[115].

Я мало что запомнила, к сожалению.

Кончается так:

И длилась пытка счастьем.

Где-то в начале:

Приятелей средь камешков речных…

И еще:

Уже я знала список преступлений,Которые должна я совершить…

Сразу не охватишь и не ухватишь. Родственно «Эпическим мотивам», но бемолизировано до такой степени, что мороз по коже.

Она спросила:

– Что это? Как?

Я попробовала найти слова.

– Страшное, – сказала я. – Страшнее, чем гофманиана в «Поэме». Не жизнь, не эпизод из жизни, а «один, все победивший звук» – главный звук прожитого. Над всем торжествующий.

Анна Андреевна слушала внимательно и в то же время как будто рассеянно.

– Может быть, может быть, – приговаривала она. – Пожалуй… А еще?

– Сильное, – сказала я. – Особенно ко второй половине, к концу. Но мне не нравится «они с ума сошли» – очень уж по-обывательски для этого высокого звука, и потом где-то к концу какой-то неуместный намек на рифму.

– Не только это. Тут еще много будет перемен, – сказала она[116].

…Вьетнамцы искусны. Хочу попытаться стихотворение о мальчике пристроить в «Пионерскую Правду». Я была поражена тем, как Анна Андреевна обрадовалась моему намерению. Деньги? Вряд ли; что там могут заплатить за одно маленькое стихотворение! Или необходимость прочно утвердить себя на материке переводов?[117] Она с удовольствием дала мне прочесть в «Литературной Газете» заметку Д. Романенко, где упоминаются в числе удачных ее переводы из Попова[118]. Заметка ничтожная.

Я шла домой, негодуя на свою утраченную память. Мне уже тяжело жить в разлуке с этой последней элегией. И когда еще Анна Андреевна кончит над ней работать и позволит переписать!

Вспомнила первую строку:

И никакого розового детства…

Я давно уже подозревала, по многим признакам, – да и по ее ленинградским рассказам – что детство у Ахматовой было страшноватое, пустынное, заброшенное, нечто вроде Фонтанного Дома, только на какой-то другой манер. А почему – не решаюсь спросить. Если бы не это, откуда взялось бы в ней чувство беспомощности при таком твердом сознании своего превосходства и своей великой миссии? Раны детства неизлечимы, и они – были.

И никакого розового детства…

Сейчас, ночью, зацепившись за «чем сильней», я восстановила в памяти весь конец:

И чем сильней они меня хвалили,Чем мной сильнее люди восхищались,Тем мне страшнее было в мире жить.И тем сильней хотелось пробудиться.И знала я, что заплачу сторицей,В тюрьме, в могиле, в сумасшедшем доме,Везде, где просыпаться надлежитТаким, как я, – но длилась пытка счастьем.

Кусок необыкновенный – но вот она где, неуместная полу-рифма: «пробудиться – сторицей».

19 июля 55 Вчера забыла записать: я рассказала Анне Андреевне о письме, полученном Лидией Николаевной Кавериной от жены Зощенко. Это письмо Лидия Николаевна принесла Корнею Ивановичу. Жена Зощенко пишет, что Михаил Михайлович тяжело болен, отекают ноги, отсутствие работы сводит его с ума. Из «Октября» ему вернули рассказ, в Союзе – в Ленинграде – разъяснили, что печатать его не будут… Корней Иванович поехал в Союз к Поликарпову, но – тот в отпуске. Корней Иванович пошел с этим письмом к Смирнову, потом к Суркову. У Корнея Ивановича впечатление такое, что спасать Зощенко они не станут, хотя разговоры велись корректные58.

вернуться

115

На самом деде семь. (См.: В. М. Жирмунский. Творчество Анны Ахматовой. А.: Наука, 1973, с. 138.) Автор статьи утверждает, что «Ленинградские» (впоследствии «Северные») элегии – это автобиография Ахматовой. Седьмая элегия, оставшаяся недописанной, носила заглавие «Последняя речь подсудимой»; о ней поминает Ахматова в строфе из «Решки»: «И со мною моя «Седьмая», / Полумертвая и немая». В приводимой же мною беседе разговор идет о черновике Второй. См. ББП, с. 333; № 56.

вернуться

116

Работу над своей Второй Северной элегией А. А. так и не завершила.

вернуться

117

В 1955 г., с предисловием А. Софронова, Гослитиздат срочно выпустил «Стихи поэтов Вьетнама», где на с. 207 напечатано и стихотворение То Хыу о вьетнамском мальчике («Лыом») в переводе Ахматовой. В газете же этот перевод опубликован не был, причин отказа не помню. Опубликованы ли другие ахматовские переводы из вьетнамцев, мне неизвестно.

вернуться

118

Леонид Попов (1919–1990) – якутский поэт; заметку Д. Романенко «Свет над тайгой» см. ЛГ, 12 июля 1955 г.