Выбрать главу

Прочитав о себе в газетах, что он – «публично выпорот», Зощенко медленно, постепенно и неуклонно погружался в душевную болезнь. (Тем не менее впоследствии на одном из публичных собраний он имел смелость заявить, что о качестве своих литературных произведений не судит, но называть себя «подонком» и «хулиганом» он, русский офицер и порядочный человек, никому дозволить не может. Гонения усилились, болезнь тоже.) Братья по давнему Серапионову братству, например, В. Каверин, да и просто друзья – сразу после начала гонений и до конца жизни Михаила Михайловича – не оставляли его, но принимать деньги от друзей, даже ближайших, не зная, когда вернешь их, – для человека чести, для деликатнейшего и щепетильнейшего Михаила Михайловича Зощенко было мукой. Он готов был на любую работу – ведь до того, как сделаться писателем, он изучил немало специальностей! – но какой же зав. или зам. примет на работу наплевиста? Писатель Зощенко, в своих повестях и рассказах с изумительной меткостью передавший язык и мышление своих будущих гонителей («и вот, при такой ситуации, у них происходит рождение ребенка» – при ситуации происходит рождение! или: «жила, жила она с таким отсталым элементом» – жила с элементом! – разве это пристрастие к неуклюжему внедрению иностранных слов в вульгарную разговорную речь – разве это не пародия на чиновничьи документы?), он, казалось бы, постигший до точки их невежество, жестокость, мстительность и безмозглость, еще недостаточно изучил их. Когда они кинулись на него из подворотни каждой газеты, когда газеты и радио сделали свое дело и имя Зощенко для миллионов людей зазвучало как синоним ненавистничества – Зощенко расправы не вынес. Он окончательно повредился в уме. «Пачкун Зощенко». «Мерзкая пачкотня Зощенко». «Грязный хулиган Зощенко».

А как перенесла постановление ЦК, доклад Жданова, статьи Трифоновой, Сергиевского и других – Анна Ахматова?

Об этом свидетельствовать я не вправе. И не потому, что нас разделяла в ту пору семисоткилометровая даль между двумя городами, а потому, что разделены мы были далью душевной. К 1946-му году мы находились – уже почти четыре года – «в состоянии ссоры», начавшейся в Ташкенте поздней осенью 1942 года и окончившейся лишь летом 1952-го в Москве. Десять лет! Десять лет незнакомства! Десять лет я не вела свои «Записки». (Вот почему второй мой том «Записок» начинается с 1952 года.)

В 1946 году, узнав из газет о новой катастрофе, постигшей Ахматову, я рванулась было в Ленинград, даже билет взяла, но – остановила себя. Из страха перед властями? Нет. Из страха перед нею, перед Анной Ахматовой.

Осенью 1942 года, в Ташкенте, она с полной наглядностью выразила свое неудовольствие – мною; я, не выясняя отношений, не узнавая причин, – от нее отошла. Снова навязывать ей свою персону, пользуясь ее новой бедой, казалось мне грубостью. Я побаивалась, что мой внезапный приезд к ней она истолкует как попытку возобновить наше знакомство, оборванное по ее воле.

Я пишу «мы находились в состоянии ссоры», а не «поссорились» потому, что никаких ссор между нами никогда не случалось. В моем сознании гром грянул с ясного неба. Никогда еще Анна Андреевна не относилась ко мне с такой сердечной отзывчивостью, заботой и благодарностью, как в эвакуации, в Ташкенте. Сблизила нас общая дорога через всю Россию из Чистополя в Ташкент в страшную военную осень 1941 года; связывали годы 1938—40, пережитые вместе; связывал «Реквием» и другие непечатаемые стихи, доверенные ею моей памяти. В Ташкенте мы вместе стояли в очередях к окошечкам почты («до востребования»). Что ни письмо из Ленинграда, что ни треугольник из армии – то весть о гибели: от бомбы, от пули, от голода. Если же писем не было – а их не бывало месяцами – на ум шла не только гибель, потому что радиовести были еще хуже почтовых. Что ни радиосводка – то: «наши войска оставили город Ростов»; «наши войска оставили город Киев». В Ташкенте моим родным и мне сделалось почти наверное известно, что брат мой Борис погиб под Москвой. Изредка получала Анна Андреевна письма от Владимира Георгиевича Гаршина, или от Берггольц и от Томашевских – о Гаршине, и всегда читала их мне. Получала письма от Владимира Георгиевича с расспросами об Анне Андреевне и я. Связывали нас, конечно, как всегда, и стихи ее; знала я, с каким нетерпением ждет меня Анна Андреевна, чтобы прочесть мне строки стихов, порою еще неоконченных; или новые строфы в «Поэму без героя».

(В первые недели по приезде из Чистополя в Ташкент мы жили вместе в гостинице; затем ей предоставили комнату – чердачок с печью – в общежитии писателей на улице Карла Маркса, 7; я несколько месяцев жила с детьми у родителей, на улице Гоголя, 54, а потом перебралась с Люшей в другое писательское общежитие, на улицу Жуковского, 56, в шестиметровую комнатушку под лестницей, которую смело можно было бы назвать чуланом, если бы в ней не было окна.) Где бы я ни жила и чем бы ни была занята, навещала я Анну Андреевну почти ежедневно; случалось мне приносить ей с базара саксаул или уголь для печи, стоять для нее в очереди за ее скудным пайком, держать корректуру ее стихотворений. Если я пропускала день-два, являлся гонец от Анны Андреевны: она тревожилась – почему меня нет?.. На моих глазах – ушах! – окончены были Анной Ахматовой «Птицы смерти в зените стоят», написаны «Nox», «Славно начато славное дело», «Постучи кулачком – я открою», «Мужество» и, обращенное к Гаршину, «Глаз не свожу с горизонта», и новые строфы в «Поэму без героя». Читая свои тогдашние записи (по военному времени, по занятости, кроме работы – бытом, записи более короткие, чем до войны, и менее разборчивые: тетрадь самодельная, сшита чуть ли не из обоев, чернила водянистые) – перечитывая свои тогдашние записи, я могу указать, в какие дни Ахматова выступала перед ранеными бойцами в госпитале и какие вопросы они задавали ей; в какой день создана была строфа, начинающаяся строчками: