Я обещала попробовать. Анна Андреевна заранее поблагодарила меня2.
А из «Знамени» насчет «Поэмы» и предисловия Корнея Ивановича ответа нет, нет и нет. Кожевников «читает»…
– Вы понимаете, – сказала Анна Андреевна, – читает вовсе не он. Он испугался и послал «Поэму» наверх… Сейчас очень легко стать эпицентром землетрясения. Всюду ищут излишние сложности, выискивают какие-то злокозненные намеки… Я очень боюсь за Осипа3.
Она спросила у меня, работается ли мне? Нет. Я ничего сейчас делать не могу, после речи прокурора на процессе Эйхмана в Израиле. Да, вот мне казалось, что я уже все знаю про немецкие лагеря смерти, про расстрелы и печи, а речь прокурора заново меня перевернула. Было так: я провела день в Переделкине, у Деда. В Доме Творчества кто-то под глубоким секретом и всего на три часа дал Корнею Ивановичу эту речь. Брошюра, напечатанная мелким шрифтом чуть не на газетной бумаге. Изобилие фотографий: вот подростки: мальчик и девочка, лет шестнадцати, слушают. Их лица, глаза. На другой фотографии дает показания свидетель казни, случайно уцелевший сам. Он так потрясен собственным рассказом, что падает в обморок, теряет сознание. Когда стреляли – не терял, а, рассказывая, не вынес! (Мы, видимо, не отдаем себе должного отчета в силе слов – собственных, чужих. Они сильнее, чем мы думаем.) Бумага и печать в этой книжке дурная – Корней Иванович, щадя мое зрение, прочел мне речь прокурора сам, вслух, от первой строки до последней. Прочел и заспешил в Дом Творчества – возвратить в назначенный срок. Самое ужасное то, что лицо у Эйхмана интеллигентное, тонкое: хирург, а быть может, скрипач? Рот, правда, отвратителен, рот убийцы. Книжка переведена на все языки мира. «От имени шести миллионов…»4.
– А как ты думаешь, сколько миллионов погибли у нас при Сталине? – спросил Дед, когда я подавала ему валенки.
Я не знала. У нас ведь страна огромная, лагеря повсюду; я не знаю, сосчитаны ли все лагеря – не то, что все люди… Кто вел счет погибшим? И сохранились ли архивы?
– У них шесть миллионов, а у нас при Усатом тридцать, – отозвалась, помолчав, Анна Андреевна. – Когда мне говорят – вы, наверное, тоже слышали эту идиотскую фразу: «пусть так, пусть выпустили, пусть реабилитировали – но зачем рассказывать об этом вслух, зачем выносить сор из избы?..» – слышали? Я всегда отвечаю – вот, Лидия Корнеевна, берите, дарю, пригодится! я всегда отвечаю: «С каких это пор тридцать миллионов трупов стали сором? Когда был несправедливо осужден один человек, Дрейфус, – весь мир за него заступился. И хорошо. Так и надо… А тут тридцать миллионов неповинных – сор!»
15 января 63 У меня грипп. Лежу. Звонила мне Анна Андреевна, справлялась о здоровье. Я в свою очередь спросила, какова же наконец судьба «Поэмы» в «Знамени»? Оказывается, рукопись возвращена при письме Куняева, которое она мне прочла.
По неграмотности – нечто чудовищное. Я запомнила так:
«Возвращаем Вам матерьял (!). Редактор сказала (!!!), что печатать Вашу «Поэму» теперь, сразу после того, как журнал в № 1 публикует целый цикл Ваших стихов, неудобно».
А не неудобно Куняеву, работнику редакции (то есть, по обязанности, знатоку языка) согласовывать на этакий манер существительное с глаголом? «Редактор сказала»? Впрочем, я уже слышала от кого-то, не веря ушам своим, «моя врач велела» и, не веря глазам, видела в «Литературной газете»: «вошла секретарь»[3].
– Кто там такая эта Куняев? – спросила я у Анны Андреевны5.
– Не знаю. (Из трубки било ключом тихое бешенство.) И не всё ли равно? Куняев написала, что редактор сказала… Публичная библиотека в Ленинграде выпрашивает у меня письма читателей. Лучше уж я подарю им это письмо издателей.
Потом она спросила, как у меня обстоят дела с «Софьей»? – в Новосибирске, в «Сибирских огнях».
Я прочла ей письмо Лаврентьева. Не всё, а только начало и конец.
«Уважаемая Лидия Корнеевна!
Ввиду Вашего отказа, во время нашей беседы в Москве, внести в текст повести «Софья Петровна» дополнения, я, по приезде домой, еще раз перечитал рукопись и окончательно утвердился в мнении, что в таком виде «Софью Петровну» печатать нельзя…
3
См. статью: