— А это долго будет заживать? Меня сейчас в госпиталь отправят?
— Да-да, непременно отправят. Помолчи только, тебе вредно разговаривать, — ответил ему санинструктор.
Паренек был ранен в грудь. Наискось от левого плеча под правую руку намотано несколько бинтов, через них расплылось темно-красное пятно. Паренек еще что-то хотел спросить у казака, повернулся к нему, но изо рта на подбородок потекла кровь, он стал вытирать ее рукой, недоуменно посмотрел на окровавленную ладонь и, вдруг запрокинув голову чуть не до спины, опустился на руки санинструктора…
— Ну вот и отвоевался парень. Жаль. Еще совсем мальчишка… — тихо проговорил пожилой казак.
Старики, бывалые, те спокойнее. Но это только внешне. Покуривали, переговаривались не спеша. Кто-то без надобности перекладывал свое немудреное имущество из одной переметной сумы в другую, долго разглядывая каждую мелочь. Другой, говоря что-то соседу, вдруг умолк на полуслове, задумался. И через минуту, заметив удивление на лице соседа, отошел к коню или повозке, сделав вид, что ищет что-то. Все чувствовали близость боя.
А любой бой — это смертельная опасность, и привыкнуть к ней нельзя. Можно только делать вид, что страха не знаешь и что незнакомо тебе это чувство. Только делать вид!
Кому смерть нипочем, тот уже не боец. Он и себя погубит, и товарищей. У смерти, которая ходит за человеком, в бою свои пути. Смерть везде может на-. стичь. Но в бою многое зависело от умения чувствовать опасность, от сноровки, от боевого опыта, наконец, от того счастья или несчастья, которые подарила тебе судьба.
А умереть каждый боялся. Но проявляли эту боязнь по-разному. Одни теряли самообладание, контроль над собой, расслаблялись, становились пассивными. Таких смерть находила в первую очередь. Другие, наоборот, становились намного энергичнее, злее, собраннее. Такие выживали чаще.
К концу привала тучи разошлись. Выглянуло солнце. На верхушках деревьев, на хвое разными цветами переливались капли и еще нерастаявший ледок. По толстым стволам деревьев прыгали поползни. Где-то невидимый дятел долбил кору. Удары его клюва, как автоматные очереди, слышались то отчетливо, то глуше.
Полк пошел дальше, шли часов до четырех дня.
— Сто-о-ой! Слеза-а-ай! — донеслось с головы колонны.
Спешились, подошли к опушке. Слева большой луг. За ним вдалеке были чуть видны какие-то постройки, небольшой хуторок, за ним — лес. Взводы первого эскадрона, развернувшись цепью, пошли вперед короткими перебежками. Стрельбы пока не было. То ли противника там не было, то ли не заметил пока наших казаков-пехотинцев.
Докатилось не очень дружное «Ура-а-а!» и тут же — трескотня автоматов. Словно ожидавшие этого «Ура», — по лугу хриплыми вспышками зачастили мины. Минометы били откуда-то из-за построек. В нашу сторону помчались, догоняя друг друга, строчки трассирующих пуль. Разрывные щелкали по веткам деревьев так, словно автоматчики стреляли у нас за спиной.
Ухнули несколько раз наши бронебойки, солидно, неторопливо заговорили два «Максима». Бой шел в хуторе, ухнуло несколько гранат, но вскоре стрельба затихла. Крякнули со злостью еще несколько мин. Стихло. Коноводы на рысях повели к хутору лошадей. За ними двинулись и офицеры штаба.
У немцев в этом хуторе было два бронетранспортера. Один подбили бронебойщики, а второй закидали гранатами. Разбирая коней, казаки оживленно делились впечатлениями от только что закончившегося боя. Делились… А вот шестеро…
Несколько человек долбили на полянке под большим раскидистым деревом братскую могилу. Четверо из молодого пополнения, двое пожилых, видно из наших старых. Для молодых этот бой был первым и последним. Последним. А они, наверное, так ждали его, этого первого боя… И вот теперь в этом маленьком хуторе на Ровенщине, который и на карте-двухверстке не вдруг найдешь, а на других и не ищи, — их братская могила.
Придет ли кто, положит ли цветы на этот холмик, поплачет ли? За тридевять земель от родных мест, где матери, сестры, любимые ждут, надеются, с тревогой глядя в глаза подходящему к дому, к хате почтальону.
Скрештувка… Так запомнилось мне название той деревни. Только позже я узнал, что по-настоящему она называлась Скрегитовка.
А Скрештувкой ее назвал Симбуховский в ту памятную ночь. На все долгие послевоенные годы запомнил я эту ночь.
Еще в последних числах декабря мы с Николаем остались без коней. Бомба угодила во двор хаты, где мы остановились на ночлег. К счастью, я в это время был в штабе полка, в другой хате, метров за двести от нашей, а Николай пошел в хозвзвод овсецом разжиться. Если бы не это… Да сколько раз можно было бы, вспоминая о всех прошедших за все эти четыре года боевых днях и ночах писать или говорить: «Если бы не это…»
Дорога предстояла нелегкая. А когда, собственно, на войне дороги-то были легкими? А тут еще без коней, по-пехотному. Потери в полку уже были, особенно много побило коней. Им при бомбежках здорово доставалось. Рассчитывать на получение конского пополнения в ближайшее время не приходилось. Разве только на трофеи? Так что надежда была только на собственные ноги да на то, что кто-нибудь в эскадроне или в батарее посадит на сани.
Ночью полк втянулся в густой, мрачный лес. Было тихо. Фронт остался где-то далеко позади.
Проехав километра четыре на санях во взводе связи, я решил пройтись пешком, немного поразмяться. Мимо, спешившись, шел второй эскадрон. Впереди командир старший лейтенант Дмитрий Николаевич Зенский.
Дима Зенский… Познакомился я с ним не так давно, но что-то сразу расположило меня к этому человеку. Он был старше меня лет на десять, жил до войны в городе Дно Псковской области, участвовал в финской войне, тогда в бою попал под танк, получил перелом бедра. Эта война застала его в Петрозаводске. Жена и дочь успели эвакуироваться на Урал… Вот и все, что я знал о нем. Зенский, увидев меня, махнул рукой:
— Иди к нам, лейтенант, веселей будет. Ночь-то — сказка. Люблю я ночи, особенно когда тихо и луна из облаков то спрячется, то покажется. И все как-то сразу меняется. То одно, то другое. Не замечал?
— Мечтатель ты, Дима, романтик. Тебе не эскадроном командовать, а где-нибудь в литературе, в искусстве…
— Что же ты думаешь, военному человеку, офицеру, нельзя быть романтиком?
— Нет, почему же, можно. Но не на войне.
— Э-э, нет! Ты не прав. Сам себя обманываешь. Будто сам не романтик. А письма твои? Помню, на прошлой дневке читал мне одно.
— Ну, то письма. А впрочем, может быть, я и не прав. Душу война не вытравила, чувства даже острее стали.
— Вот ты москвич, сам говорил. А я Москвы не видал, а знаешь как хочется. Слушай, спой потихонечку ту, которую как-то мурлыкал. Люблю я эту песню.
— Да что ты, Дима, какая сейчас песня? Идем черт знает куда, немцы кругом…
— А черт с ними, с немцами. Больно ночь хороша. Спой…
И я спел:
Тихонько напел я куплеты этой полюбившейся нам на фронте песни. Сзади, позвякивая удилами, пофыркивая, топали кони.
— Эх ты, командир эскадрона, хозяин, можно сказать. Сколько у тебя лошадей — десятки. А допускаешь, что твой друг, москвич, пешком воюет. Подарил бы лошадку… — шутливо проговорил я.
— Лошадку?.. — Дмитрий замолчал. Через минуту, как-то очень спокойно, тихо, но твердо проговорил: — Меня сегодня убьют. Возьмешь моего серого. Вон он идет.