Незаметно пролетел первый месяц. Да нет, конечно, все было в этот месяц. И грусть страшная, с болью, чуть не до слез, особенно в воскресенья — дни свободные от занятий. Частенько в голове было одно: дом и дом. Письма, даже часто приходившие, приносили тепло только тогда, когда их первый раз брал в руки. А прочитаешь, и так становится больно, тоскливо, хоть волком вой.
Но когда были занятия, специальная ли подготовка по основам криминалистики, тактика ли, строевая подготовка или физкультура, скучать было некогда.
Да, мы учились быть солдатами границы.
Из письма домой 5 декабря 1940 года:
«Учеба идет хорошо. Все время держу первое место по взводу. Общий балл 4,8, как видите — не плохой. На днях у нас будут экзамены, затем дней через десять поедем на границу и приступим к своим непосредственным обязанностям — задерживать нарушителей, бандитов, шпионов и других гадов. В общем, будет так, как пишут в книгах и газетах о пограничниках».
Первый месяц занимались или в казарме, или недалеко за городом, но не близ границы. Ее мы пока не видели. Рассказали нам командиры, что город Перемышль разделен рекой Сан на две части — восточную и западную. Вот Сан и был границей. Город этот древний, основан был еще в X веке, а в сентябре 1939 года его западная часть, как и часть Польши, входила в «Зону государственных интересов Германии». Восточная часть стала советской. Через Сан был мост, соединяющий эти две части одного города двух разных государств. По мосту ходили поезда — торговали с Германией честь по чести, как и следовало странам, подписавшим договор о дружбе, пакт о ненападении…
В город нас пока еще не пускали, хотя по выходным дням и полагалось увольнение. Говорили командиры, что позже разрешат, когда ума-разума наберемся, и только группой, ни в коем случае не по одному.
— Опасно в городе. Убить могут. Вот когда год назад тут были части Красной армии, их большевиками звали, а нас, пограничников, коммунистами зовут и не любят.
— Это почему же так?
— А потому, что Красная армия их освободила, а пограничники границу установили, но ведь родственники-то на другой стороне, в той части города остались, а кто через границу, через реку в ту часть попытались пробираться — стреляли…
Да, в город нас не пускали, и мне его и увидеть-то не пришлось. Не пускали, зеленые вы еще! Так нас командир отделения называл.
— Ну и что? Да, зеленые. И петлички вот тоже зеленые, а у вас фуражка…
— Вот то-то и оно, что у вас… Вот когда вам фуражки выдадут, тогда настоящими пограничниками станете, тогда порядок…
— А когда фуражки нам дадут?
— Не на зиму же. Сами понятие должны иметь. Ясно? Откровенно говоря, зеленые фуражки были предметом дикой зависти. Причем командиры не удовлетворялись стандартной формой этого армейского атрибута и где-то перешивали их на свой манер. И форма тульи была чуть не такой, и козырек не горбился перед носом, а лихо торчал прямой лопаточкой. Это был элемент самодеятельности, но, очевидно, допускался. Красивые были те фуражки, и уж совсем не похожие на те, которые сегодня украшают наших офицеров. К зиме стало заметно, что не только фуражки, но и буденовки у наших командиров на голове сидят ловко и уверенно. Особенно у нашего командира взвода лейтенанта Носикова.
Почему-то казалось, что и его фуражка, и буденовка были особенно красивы. Наверное, не только это привлекало, но и то, как он артистично вскидывал руку к козырьку, показывая, как надо отдавать честь, или как красиво, ловко в его руках играла винтовка с примкну-тым штыком, когда он громко и четко командовал сам себе на занятиях: «На пле-чо! Раз-два!», «На ру-ку! Раз-два!», «К но-ге! Раз-два!» Это называлось делать «руж-приемы». Это было красиво.
Но та же винтовка с примкнутым штыком становилась другой, когда на занятиях по боевой подготовке глаза лейтенанта Носикова приобретали стальной блеск, губы сжимались в ниточку, и казалось, и голос становился совсем другим: «Длинным — коли!», «Коротким — коли!» И с каким ожесточением он пропарывал штыком набитый соломой мешок, изображавший туловище ненавистного врага.
Мне ружприемы пришлись по душе, так же как и строевая подготовка. Наверное, потому, что это напоминало мне любимую гимнастику. Но массового увлечения здесь не ощущалось. Были в нашем отделении ребята, которые никак не могли, а может быть, и не очень хотели овладеть этим в совершенстве.
А мне нравилось печатать шаг в строю, тянуть носочек сапога, держать равнение. Но строй, настоящий строй — это финал, А вначале в одиночку, потом вдвоем. Бери пример, подражай тому, у кого складно получается.
Наш лейтенант Носиков очень любил бегать. И очевидно, решил привить эту любовь и нам. Причем бегать не в трусах, майке и тапочках, а в полном боевом, как говорилось. В шинели, сапогах, с винтовкой, непременным противогазом, двумя подсумками с патронами, двумя гранатами.
Идем строем на стрельбище, что было за городом. Все хорошо. Впереди командиры отделений, мы по росту за ними. Лейтенант чуть сзади и сбоку. Изредка покрикивает: «Подтянись! Не растягиваться! Направляющий, короче шаг!» А минут через пять: «Ну что тянетесь, как от тещи с блинов? Направляющий, шире шаг! Раз-два, левой! Раз-два, левой! Взво-од… газы!»
Команда совершенно неожиданная. Полагалось как можно скорее надеть противогазы. Вот тут-то вспомнилась мне школьная тренировка в группе самозащиты. Еле-еле успев зажать винтовку между колен, выхватить из противогазовой сумки маску и, чуть приподняв шлем-буденовку, но не снимая ее с головы, натянуть на лицо, не очень соображая, где нос и где очки, — против положенных частей лица или нет, как голос любимого лейтенанта доносил до нас:
— Взво-од! Бегом ма-арш!
Да, это была крепкая проба сил. В нашем взводе кое-кто не выдерживали такой нагрузки и буквально через сто — двести метров срывали с головы маски, бледные, потные, еле-еле переводя дыхание. Не все мы были одинаковыми…
Из записной книжечки 3 декабря 1940 года:
«Два месяца, как я уже не был дома. Сейчас все время занято учебой. Грустное настроение при воспоминании о доме бывает очень редко. В основном настроение хорошее. В некоторые дни — прекрасное. Учеба идет хорошо. Верочка пишет часто, сколько еще нам быть в разлуке?»
В эти первые месяцы, самые, пожалуй, трудные, как тогда казалось, у меня особых конфликтов ни с собой, ни с командирами не возникало. Хотя появилось внутреннее возмущение тем, что наш командир отделения сержант Курзёнков, простой и грубоватый парень с образованием в те годы нередким, что-то 4 или 5 классов, позволял себе командовать мною! Москвичом! Из столицы! С десятилеткой! Каково? Почему я должен ему подчиняться?
Особенно обострялось это чувство, когда он, показывая незыблемость своего положения и власти, переходил границы уставных требований в многократном повторении на тактических занятиях: «Ложись! Встать! Ложись! Встать!» И так, казалось, без конца. Или: «Зараз елемен-ты строю будем учить! Р-разойдись!»
Мы расходились по сторонам» и тут же: «Отделение — становись!»
В нужные секунды кто-то не успевал занять свое место в строю, кто-то не успел подравняться. «Разойдись!.. Становись!» И опять кто-то не встал на свое место, кто-то не выровнял носки сапог или развернул их не на ширину винтовочного приклада.
Это была, с моей точки зрения, не учеба, а издевательство. По крайней мере, воспринималось это так. Конфликт из внутреннего мог вот-вот стать внешним. И как-то раз я не сдержался и высказал сержанту Курзенкову все, что в тот момент чувствовал. Курзёнков. позеленел й сквозь зубы прошипел: