Надо помнить, утверждал Бихтер, что процесс сочинения рождается в момент пылкого взрыва чувственных и интеллектуальных сил человека. Сочувствие, соволнение, сопереживание — вот та благородная задача, которая стоит перед исполнителем. Для традиционного исполнителя нотные знаки сама сущность музыки, для идейного только указатель пути к этой сущности. Ноты — это источник свободы для тех, кто умеет их читать (повторял он чье-то изречение), и тюрьма для неумеющих. В силу этого музыкальное исполнение должно быть основано на изучении любого произведения со стороны лада, гармонии, мелодии, архитектоники, характера композитора и основных черт его героев, сюжета его произведения, типажа. Основная задача искусства — призывать людей к жизненной активности, к развитию таящихся в людях и в природе сил. Задача исполнителя — выявлять социальные корни искусства.
Я привожу не только отрывки наших многочисленных
<Стр. 580>
разговоров, но и отдельные строки из (хранящегося у семьи) дневника М. А. Бихтера, который он по-пушкински назвал «Телегой жизни» и стал вести только в тридцатых годах. Но весь его образ мышления стал складываться, по-видимому, еще на консерваторской скамье; он проводил в жизнь свои идеи с первых выступлений с Ф. И. Шаляпиным, И. А. Алчевским и другими всегда неуклонно. При этом свое вдохновение он отдавал одинаково беззаветно всем, с кем бы он ни выступал — будь то И. В. Ершов в расцвете его титанических исполнительских сил или М. И. Бриан с ее проникновенным лиризмом.
Для характеристики Бихтера-ансамблиста достаточно сказать, что в надгробном слове в день похорон незабвенного Михаила Алексеевича (9 мая 1947 г.) член-корреспондент Академии наук А. В. Оссовский, помнивший ансамблевую деятельность А. Г. Рубинштейна, отмечал заслуги «сотворца, вдохновителя и художественного руководителя первого солиста», утверждая, что каждое выступление Бихтера непроизвольно воскрешало в его памяти образ Антона Григорьевича.
Невзирая ни на какие трудности и противодействие, Бихтер не расставался со своими принципами и с ними пришел за дирижерский пульт Театра музыкальной драмы.
И вот с этим Бихтером, которого уже хорошо знал музыкальный Петербург, судьба близко свела меня в доме Лапицкого.
Но и помимо этой обрадовавшей меня встречи у Лапицкого царила какая-то необычная атмосфера. Меня спрашивают, сколько я рассчитываю получать в месяц. Я называю цифру — со мной не торгуются. Мне вручают толстый-претолстый клавир «Мастеров пения» и предупреждают, что ни одной купюры в нем сделано не будет. Это невероятно: я еще не видел ни одного клавира без купюр, хотя передержал их в руках не меньше шестидесяти... Помимо прочих «чудес» в договоре есть пункт, которого раньше никто, кажется, не видел. Типовой договор Русского театрального общества считался тогда благом, но и в нем не было пункта об уплате жалованья в размере четверти (а кое-кому и половины) в случае затяжной болезни.
И еще один пункт, которого до того не знал ни один артист, — пункт, в котором сказано: «Я — имярек — обязуюсь выступать... а равно исполнять мимические роли»...
<Стр. 581>
Сегодня премьер, завтра — мимист... Мы слышали, что это случается в Московском Художественном театре, но при чем тут опера?
4
15/28 августа 1912 года съехалась труппа Театра музыкальной драмы — сорок четыре солиста, шестьдесят человек хора, шестьдесят пять — оркестра, тридцать человек мимистов. Среди хора и мимического ансамбля — студенты консерватории, политехнического института, университета, молодые, веселые, голосистые и при этом воспитанные люди.
Кто-то из опытных артистов (а их все же было несколько) спросил Лапицкого:
— Разве статисты тоже на жалованье?
— Статистов у нас нет, — ответил Лапицкий. — Мы пригласили тридцать артистов для мимического ансамбля... На равных правах с вами в нашем театре служат артисты хора, артисты оркестра и мимического ансамбля.
На равных правах с нами?.. С артистами? С теми, которые составляют, можно сказать, соль земли?
Лапицкого не удивляет наше смущение. Он пространно говорит о «проклятии русского театра» — о статисте, который не всегда знает, в каком спектакле он выступает. И напоминает случай, когда статистам было приказано поддерживать раненого Синодала, а они его так зажали в железных руках, что он не мог сделать ни одного жеста.
Он ждет реакции смехом на свой рассказ, но мы все же растеряны. Тогда этот малоговорливый, замкнутый человек оглядывает нас полным сожаления взглядом и говорит:
«Мало? Ну, вот еще». И рассказывает облетевший всю Россию случай, происшедший в Варшавской правительственной опере на первом представлении «Кармен» в новой постановке.
Для «вящего реализма» отряд солдат для смены караула с Хозе во главе состоял из солдат расквартированного в Варшаве гвардейского полка, причем приведшему взвод поручику было предоставлено место в первом ряду партера. Когда Цунига отдал команду «Смирно!», солдаты приняли это за приказ салютовать своему поручику и во всю мощь своих молодых глоток гаркнули:
<Стр. 582>
«Рады стараться, вашбродь!»
Рассказ вызвал громкий смех, хотя почти все об этом* случае знали. Лапицкий внимательно осмотрел своих слушателей и в нос, как бы про себя, проговорил: «Было бы. хорошо, если бы в вашем смехе была небольшая доля смеха и над собой».
Мы поняли намек на наше неуместное зазнайство и больше над меньшим братом по искусству уже никогда не смеялись.
А неожиданности сыпались, как из рога изобилия. Сегодня мы слышим, как «хозяин» обращается к молодому рабочему не как к Кольке или Ваньке, а как к Николаю Андреевичу и Ивану Петровичу. Завтра мы слышим, как: он мальчишке-парикмахеру говорит «вы», курьершу он просит «не отказать сходить...».
Через несколько дней после начала репетиций театр выпустил предварительный анонс, и на нем, кроме фамилий П. И. Чайковского, Р. Вагнера и Н. А. Римского-Корсакова, то есть творцов тех трех опер — «Евгений Онегин», «Нюрнбергские мастера пения» и «Садко», которые составили репертуар первого сезона, не было напечатано ни одной фамилии: ни постановщика, ни дирижеров, ни художников, ни состава труппы... Да как будто нам что-то говорили о театре спектакля, о театре ансамбля, но при том повышенном самолюбии, которое тогда царило в артистической среде, и при том значении, которое приобретала всякая реклама, это повальное погружение всей труппы в мрак неизвестности произвело большое впечатление-Труппа нового театра одновременно репетировала две оперы: «Евгения Онегина» готовил М. А. Бихтер, «Нюрнбергских мастеров пения» — Георг Шнеефогт.
В первой картине «Онегина» Бихтер тонко раскрывал душу Татьяны, смятенную страданиями героев прочитанных ею романов. Меланхолический темп дуэта «Слыхали львы», такое же исполнение отрывка «Привычка свыше нам дана», каждая нота которого была трактована и раскрыта как замедленное воспоминание постаревших людей о днях давно минувших, создали на первой же мизансценной репетиции такое благоговейное настроение, что у многих слушателей на глаза навертывались слезы. Аромат эпохи, так гениально схваченный Чайковским, был воссоздан в звучании, конгениальном его музыке. Общее наше мнение подтвердил на публичной генеральной репетиции. Модест
<Стр. 583>
Ильич Чайковский, когда он в антракте, также со слезами на глазах, говорил Бихтеру: