Широко одаренный, он страдал одним недостатком, который у менее талантливого певца служил бы препятствием к завоеванию большой славы. Основной тембр его голоса по сравнению с масштабом всех других его достоинств не отличался достаточной красотой. Тем ценнее было то мастерство, с которым Ансельми умел маскировать этот недостаток и придавать своему тембру большое очарование. Все это я разглядел на пятом или шестом спектакле. На первом же — голос Ансельми показался
<Стр. 147 >
мне не менее обаятельным по тембру, чем голос Л. В. Собинова, хотя на него и непохожим. Какая-то звенящая безупречной точностью интонация, нисколько не скандированное, но в то же время как будто «поданное на блюдечке» слово, мужественное исполнение — несмотря на очень глубокий лиризм пения, — пылкий и при этом очень благородный темперамент — все вместе складывалось в такое гармоническое целое, что никакая придирчивость не могла предъявить ни одного упрека.
В последующие годы, теряя очарование своего лиризма, певец стал подменять его, увы, слащавостью. Лирический романтизм его первых лет был полон мужественности, романтическая лирика последних начинала казаться женственной.
Ансельми одинаково любили в Варшаве и Киеве, в Одессе и Петербурге. Пели ему дифирамбы и за Ленского, образ которого он воплощал действительно очень поэтично и вдохновенно, но я слышал его в партии Ленского только на спаде, когда несколько плоский звук отдавал подслащенностью, а ровность пения прерывалась неожиданными акцентами. И воспоминание о рецензенте «Нового времени», который призывал Собинова учиться у Ансельми, как надо петь Ленского, вызывало у меня только возмущение.
Следующее за Ансельми место нужно отдать Пальверози, также лирическому тенору, который певал и меццо-характерные партии. Тоже изящный, темпераментный, он в ряде партий отлично пользовался тембровой палитрой, виртуозно владея своим голосом. В некоторых партиях, в «Травиате» например, особенно в сцене карточной игры, он бывал очень силен актерски.
Наделенный комическим дарованием, Пальверози великолепно проводил роль Альмавивы. При этом, обращаясь к Бартоло, он был таким «сахар-медовичем», что зал покатывался со смеху, а Бартоло — Бромбара получал возможность играть на контрастах: он то таял, не замечая несоответствия интонаций Альмавивы его словам, то спохватывался, что над ним издеваются, и начинал лезть из кожи вон. Издевательства Альмавивы совершенно сбивали Бартоло с толку.
Очевидно, толкование этой партии было достоянием самого Пальверози, так как больше подобной интерпретации мне слышать не довелось.
<Стр. 148>
Два слова о румынском теноре Апостолу, типичном представителе итальянской школы, которого я слышал только три раза: в «Сельской чести», «Евгении Онегине» и «Тоске».
В первой опере это был обыкновенный итальянский тенор первого ранга. Отличный голос, большая, но не тонкая музыкальность, несколько аффектированная дикция и прекрасная техника. В роли же Ленского Апостолу — крупный, довольно полный человек, обликом никак не похожий на Ленского, прежде всего прекрасно пел, проявляя большой такт и не превращая предсмертную арию в какой-нибудь сугубо драматизированный монолог, как это делал, судя по пластинкам, Энрико Карузо. Когда Апостолу с Баттистини дошли до канона («Враги? Давно ли друг от друга»), они оба так замечательно передавали внутреннее состояние героев, так прониклись нарастающей трагедией, что совершенно забылось их немыслимое внешнее отдаление от дорогих каждому из нас пушкинских образов.
Чета Фигнер в концертных дуэтах, М. Б. Черкасская и Е. И. Збруева в дуэтах Чайковского, Апостолу и Баттистини в «Евгении Онегине»... я бы затруднился еще кого-нибудь поставить рядом с ними.
Среди баритонов резко выделялся Титта Руффо (1877—1954).
Печально было детство будущего певца с мировым именем. Сын бедного кузнеца, неглупого, но обозленного нуждой и деспотичного человека, маленький Руффо, живя в солнечной и как будто всегда поющей Италии, только в восемь лет впервые услышал, как люди поют: не до пения было окружающей его нищете.
В восемь лет он ищет какую-нибудь работу, «чтобы помочь бедной маме». Щуплый, в отрепьях, без кровинки в лице, мальчик предлагает знакомому кузнецу свои услуги: за 50 чинтезимо в день (по курсу тех лет около 8 копеек) он будет раздувать мехи. Сначала ему отвечают грубым хохотом, но потом все же дают работу. Десять часов в кузнице лишают мальчика возможности не только ходить в школу, но и поиграть с товарищами на улице: однако он не сдается и учится кузнечному делу. Скоро он начинает выделывать из железа цветы, фигурки тарантулов и животных — у него оказываются руки умельца. Но грубость и издевательства старших подмастерьев,
<Стр. 149>
побои отца, атмосфера нищеты, зависти и злобы побуждают его бежать из отцовского дома. Он пешком отправляется из Рима в Неаполь. Вымаливая подаяние, ночуя под (открытым небом, батрача за кусок хлеба, идет он от кузницы к кузнице, из деревни в деревню. Где-то в пути он научился читать, ему попались «Три мушкетера», и жизнь приобретает для него новый смысл: упиваясь чтением в каждую минуту досуга, он познает мир, учится любить труд, ценить людей.
После нескольких лет скитаний тоска по любимой матери, с которой он все время переписывается, начинает тянуть его в родной дом, и он возвращается в Рим.
Там он застает новость: брат, став самостоятельным, учится играть на флейте и на рояле. Брат наигрывает ему недавно ставшую модной серенаду Турриду из «Сельской чести», а вечером ведет на представление оперы. Пение знаменитой Джеммы Беллинчиони и особенно тенора Станьо производит на юношу ошеломляющее впечатление. Серенада Турриду на всю жизнь врезывается в его память. После спектакля он неожиданно для всех и больше всего для самого себя начинает напевать ее «ясным, чистым и нежным теноровым голосом» (как он сам об этом рассказывал). Он не запомнил слов, но мелодия льется из его груди широкой волной, и теплый бриз несет ее через раскрытые окна в соседние переулки бедного римского квартала. Люди высовываются из окон, выбегают к воротам, подходят к дому «сьора Титта», они громко аплодируют, кричат браво, требуют повторения. Экстаз охватывает молодого певца, он готов петь до утра. Вот его настоящее призвание: пение, сцена. Он сразу ощущает свой голос как легкий, естественный, ясный и мощный. Да, не кузница или ферма, не молот с наковальней и железные фигурки — пение, опера, мировая слава— вот его судьба.
Но нужно работать, и молодой Руффо открывает кузнечную мастерскую. Выбирать работу не приходится — делай что можно. Дым, копоть, жаркое пламя горна, тягчайший труд, смена страшной жары пронизывающим ветром сквозняков лишают юношу голоса... Как будто больше не на что надеяться. Но нет, судьба благосклонна к Руффо. В одно прекрасное утро в доме его отца поселяется студент консерватории, индус. Недавний рабочий и уличный певец, Оресто Бенедетти обладает великолепным
<Стр. 150>
голосом. Он вскоре станет знаменитостью, но пока он только бедный студент консерватории и поселяется десятым в большой семье кузнеца.
С приездом Бенедетти в дом кузнеца туда проникает «музыкальный микроб», как шутит Титта Руффо, и более всего заражает именно его. В мастерской он ни о чем другом, как о пении, и думать не может. Бенедетти готовит дома оперный репертуар, а Руффо прислушивается и, потихоньку мурлыча, повторяет все про себя. На последние деньги ходит он в театр, а в кузнице еле слышно про-певает сотни раз то, что улавливает и запоминает. Титта Руффо развивается, крепнет физически и начинает ощущать, что его теноровый голос мужает, становится гуще, переходит в баритон. Однажды он рискует запеть громко и — о, чудо! Из его гортани вылетают звуки огромной силы, блестящей красоты. Среди бела дня запирает он мастерскую и мчится домой показаться Бенедетти. Тот очарован и ведет молодого соперника к своему профессору. Профессор не сомневается в голосе Руффо, но предлагает еще с годик помолчать — надо еще окрепнуть. Юноше предписывают вести строго регламентированную жизнь: немедленно бросить курить, не пить спиртного, рано ложиться спать, соблюдать умеренность в еде.