— Конечно, примем, — обрадовался я.
Девушки выползи из-за палатки, парни завели магнитофон и стали о чем-то своем молодежном беседовать со студентами. Сначала об учебе — один из парней учился в заочном вузе, — а потом о музыке, кажется, о тяжелом роке. Гостям студенты понравились. А когда, увлекшись беседой, Лиза достала из сумочки трубку, кисет, быстро и умело набила трубку табаком и ловко раскурила, гости и вовсе растаяли.
Мотоциклисты уехали через час. Студенты расползлись по палаткам и, по-моему, мгновенно заснули. Я подошел к палатке, где спали дежурные и забросил внутрь, как бомбу с часовым механизмом, будильник, заведенный на шесть часов.
Светало. Спать уже не хотелось.
Я посмотрел на тлеющие угли костра, потом достал из палатки свитер и куртку и направился к реке.
В небе мерцала Венера, а на залитом туманом лугу неуемно кричали два коростеля.
Я смотрел на кажущийся в утренних сумерках черным и неприступным, как Гималаи, Сорочий Камень. У самого берега в идеально спокойной воде плескалась невидимая плотва. Из кустов коротко и аппетитно всхрапнул соловей, потом оттуда же запела болотная камышевка, эхо ее голоса отразилось от Сорочьего Камня и пришло оттуда не одно, а с первым лягушачьим криком.
Я прошелся по долине с полкилометра — до огородов Гены. Там, еле видимые в тумане, стояли два оленя и что-то ели. Я постоял, посмотрел на их размытые прекрасные силуэты, повернул обратно, через десять минут добрался до палатки, залез в спальник и заснул.
Но разоспаться мне не дали.
Сначала прямо над ухом ударил первый зяблик. Потом зазвонил будильник в палатке дежурных. Я слышал, как они встают, как ломают ветки для костра, как чиркают спичками и как, наконец, они по очереди дуют, пытаясь спасти гаснущее пламя. Дутье через некоторое время прекратилось и послышался звук шагов человека, направляющегося к моей палатке. Я открыл глаза.
В моей палатке было прибавление. Ночью у поселившейся под полотняным потолком паучихи из кокона вывелось с полсотни крохотных паучат. Они смирно сидели плотной кучкой. Я, пошевелился и паучата с испугу начали на невидимых паутинках спускаться вниз, а потом каждый замер и повис на своей стропе на той высоте, на которой он считал нужной. Получился объемный негатив звездного неба.
— Владимир Григорьевич, — раздался негромкий Лизин голос прямо у меня над головой, и на меня обрушился паучиный звездопад. — А у нас костер не загорается.
Я вздохнул и сказал в потолок:
— Сейчас вылезу.
ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ПЛЮШЕВОГО МИШКИ
Когда я выезжаю на полевую практику со студентами, я первым делом объявляю им сухой закон. Нет, я не ханжа и хорошо помню свои отнюдь не сухие студенческие годы. Но, во-первых, это было давно, во-вторых, на стационарной базе в Никольских Выселках и, в-третьих, тогда я отвечал сам за себя (по крайней мере так мне казалось). А на выездной полевой практике, когда везешь группу из пятнадцати человек и головой отвечаешь за каждого, лучше все-таки — сухой закон.
При этом я твердо знаю, что он полностью никогда не выполняется. Студенты потихоньку посасывают в палатках или в лесу спиртное, но откровенно нетрезвых не бывает — мало кому улыбается быть отчисленным с практики и отрабатывать ее на следующий год.
Однако один раз в полмесяца этот запрет нарушается. Это происходит в последний день после зачета, на праздничном ужине, перед отбытием в Москву. Тогда легкое спиртное (конечно в умеренном количестве) дозволяется.
Вообще-то последние дни практики — рай для преподавателя. Студенты проводят самостоятельные работы, переписывают дневники, учат латинские названия птиц и прочих животных, а уже не нужный им педагог ничего не делает. Он вволю спит, столько же ест, если погода позволяет — загорает, купается и праздно наблюдает за работающими студентами. Последнее — особое эстетство.
«Настоящая Пицунда», — как однажды завистливо заметил один студент жарким полуднем бредя мимо меня, дремлющего после обеда в тени вяза. У студента же в руках была кипа полевых определителей и недописанный отчет по его самостоятельной работе, кажется, что-то о численности мышей, точно не помню, какую тему я ему тогда дал.
Студенты в такие дни обычно поднимаются рано (по крайней мере, должны это делать) — чтобы собрать материал и оформить отчет, а преподаватель может вообще не вставать. Но сегодня я проснулся в шесть, чтобы проконтролировать начало их научной деятельности и чтобы укрепить студентов в вере, что начальство всегда бдит.
Откровенно говоря, разбудили меня птицы. Ранним утром над палаткой с шумом заходящего на посадку самолета пронеслась стая скворцов. И я проснулся.
Я вылез из палатки, посмотрел на брезентовые вигвамы студентов, разжег костер, разогрел чай, позавтракал и пошел в обход. Прежде всего я направился туда, где за гнездом сорокопута должна была наблюдать студентка с редчайшим в России, но многообещающим именем Моника, между прочим — длинноволосой брюнеткой с шеей жирафовой антилопы.
Дело в том, что накануне вечером ко мне подошел далеко не молодой и как всегда не очень трезвый сторож заповедника и стал энергично восхищаться девушками моей группы, смакуя достоинства каждой и не обращая внимания на мои попытки умерить его восторги замечаниями о их нерадивости как в учебе (они не могут отличить зяблика от зеленушки!), так и на кухне (каша всегда пригорает!). Но распаленный самогоном старик был ослеплен страстью. Особенно от него досталось Монике.
— Какие глаза! — восклицал он. — Какие глаза! Огненные! Опасные! Повезло тебе с работой, доцент!
Глаз Моники я не помнил. И тем более не помнил, что они именно такие, какими их описывал нетрезвый сторож. Я был сильно раздосадован — получается, что я становился невнимательным к тонким деталям внешнего строения позвоночных. А это — недопустимо для зоолога-полевика.
Поэтому поутру я решил удостовериться, такие уж привлекательные органы зрения у этого млекопитающего.
— Это бывает, — утешал я себя, покидая лагерь. — Студентка не знает, к примеру, кровеносную систему миноги и поэтому преподаватель зоологии воспринимает ее только как нерадивую ученицу, а не как особь женского пола. Ничего, это поправимо.
Моника сегодня утром, с пяти часов должна была следить за гнездом сорокопута и наблюдать за суточной активностью этой птицы. И я по росе побрел к далекому леску, на опушке которого и находилось гнездо.
Обиталище сорокопута было выдержано в мрачноватом стиле логова колдуна. В окрестностях гнезда, на сухих шипах терновых кустов, были наколоты большая стрекоза с сильно потрепанными крыльями, крупный навозный жук и огромный желто-черный шершень, а на обрывке колючей проволоки, сохранившейся на перекладине забора давно заброшенной деревни, висел трупик щегленка — все запасы сорокопута на черный день.
Моника была на месте. Она сидела в своем лучшем наряде (словно чувствовала, что кто-нибудь ее навестит!): в белом свитере, черных брючках, элегантной желтой косынке и махала малиновым зонтиком. Так что ее было заметно издалека. Я подошел поближе и увидел, что студентка своим зонтиком вовсе не завлекала, словно манящий краб красной клешней, особь противоположного пола (в данном случае — идущего к ней преподавателя), а отбивалась от наседающего на нее сорокопута.
— Кыш, кыш! — кричала Моника точно так же, как отгоняют воробьев. Но сорокопут не был воробьем. Он со стрекотанием налетал на студентку и даже пару раз ударил ее клювом по голове, причем, второй раз попал, как говорят охотники, «по месту», потому, что Моника истошно завопила.
Я, наконец, добрался до нее, оказал первую помощь — прогнал палкой птицу и сделал отеческое внушение:
— Я тебе где велел сидеть? Вон у того куста, а ты чуть ли не в самое гнездо уселась, вот он тебя и гоняет, — сказал я вглядываясь в ее, на самом деле лучистые и очень даже привлекательные глаза. — И одеться надо было поскромнее, а то не только все сорокопуты слетятся, но и все окрестные пастухи к тебе сползутся. Давай, меняй дислокацию.