От семьи и школы даже и довольный ими юноша рад все-таки в известное время эмансипироваться; от литературы ему нечего освобождаться — он сам ее ищет, сам избирает, сам с любовью подчиняется ей. Вот в чем разница!
А что делала наша русская литература с того времени, как Гоголь наложил на нее свою великую, тяжелую и отчасти все-таки «хамоватую» лапу?..
Я оставлю теперь в стороне публицистов и ученых: я буду говорить только о романах и повестях.
Что же делала со времен «Мертвых душ» и «Ревизора» наша будто бы «изящная» словесность?
Изображала правду жизни, — скажут мне…
Ах! Полно — так ли?
Нет, не так! Жизнь, изображаемая в наших повестях и романах, была постоянно ниже действительности… Я обрываю тут нить тех более общих мыслей, которые бы естественно должны следовать за этим решительным моим определением… и перейду пока прямо к военным героям в русской литературе.
В действительной жизни для того, у кого извращенный в основах дух отходящего скоро в вечность XIX века не исказил изящного вкуса и не убил здравого смысла, — военный будет всегда выше штатского, конечно, при всех остальных равных условиях со стороны ума, характера, воспитания, красоты и силы телесной и т. д…Хорошо нам, штатским гражданам, писать о политике и войне, позволительно нам подчас и желать даже этой войны для пользы отчизны и даже человечества; но недаром же спокон века ценились и чтились особенно те люди, которым выпадает на долю нести за всех нас труды, болезни и все тягости походов и подвергаться всем ужасам и опасностям битв…
Это до того ясно, до того старо и до того вместе с тем вечно ново (ибо вечно справедливо), что я, напоминая об этом, не хочу и обращаться на этот раз к тем, которые бы потребовали от меня более подробных доводов. Я обращаюсь лишь к тем, у которых есть хоть зародыш согласия со мной в основании и хоть тень сочувствия моей этой главной мысли: военный (при всех остальных равных условиях личных) выше штатского по роли, по назначению, по призванию. При всех остальных равных условиях — в нем и пользы и поэзии больше… Это так просто и верно, как то, что во льве и тигре больше поэзии и величия, чем в воле и обезьяне (даже и в большой, как горилла); как то, что коринфская колонна лучше всех колонн; как то, что Шекспир есть величайший драматург всех времен, или как то, что Лев Николаевич Толстой в «Анне Карениной» и в «Войне и мире» выше всех романистов нашего времени и за все последние тридцать-сорок лет во всем мире.
(Прошу при этом понять, что я различаю этого прежнего, настоящего Льва Толстого, творца «Войны» и «Анны» от его же теперешней тени… Тот Лев — живой и могучий; а этот, этот — что такое?.. Что он — искусный притворщик или человек искренний, но впавший в какое-то своего рода умственное детство?.. Трудно решить… Расчет, однако, верный на рационалистическое слабоумие читателей !..
Да, если бы он не стал теперь тенью прежнего «Льва», то он-то именно, он, который так любил все простое, он прежним сильным умом своим давно бы понял такую простую вещь: какая же это любовь отнимать у людей шатких ту веру, которая облегчала им жестокие скорби земного бытия? Отнимать эту отраду из-за чего? Из-за пресыщенного славой и все-таки ненасытного тщеславия своего?
Что-нибудь одно из двух: если новый Толстой не понимает такой простой вещи, что колебать веру в Бога и Церковь у людей неопытных или слабых, или поверхностно воспитанных есть не любовь, а жестокость и преступление, то, как ни даровит был Толстой прежний, этот новый Толстой и в этом частном вопросе просто выжил из своего ума! Или же если он и тут не совсем спутался в мыслях, а придумал только, чем бы еще неожиданным на склоне лет прославиться, то как это назвать — я спрашиваю? Назвать легко: но боюсь, что название будет слишком нецензурно — и умолкаю.
Впрочем, спрошу себя еще: не оттого ли он так много пишет о любви, что сам по природе вовсе не добр?
Случается и это.
Итак, сделавши эту необходимую и мне, и читателю оговорку, я возвращаюсь к прежнему. Блестящий военный должен быть, как он прежде и бывал, по преимуществу героем романа. Во всей же нашей литературе — военный высшего круга не был истинным героем романа со времени Лермонтова и до больших сочинений Толстого.