Прочтение в то время только что появившегося сочинения Густава де Бомон и Алексиса де Токвиль об этой нации, которая, по их словам, является убежищем свободы, немало послужило к укреплению во мне этой мысли. И точно. Можно ли было предвидеть междоусобную борьбу, которая в настоящее время пожирает родину Вашингтона. Отец мой скончался семь лет тому назад. Я имел счастье пристроить двух дочерей. Бедняжки! Я должен умолчать фамилию, под которой они были вынуждены скрывать несчастное имя своего отца, чтобы не покрыть краской стыда их невинные личики.
Но в Париже меня удерживала цель выше всех соблазнов, выше всех приманок — моя мать, семидесятилетняя старушка, которая, несомненно, захотела бы сопутствовать мне, если бы я имел неблагоразумие открыть ей свое желание, и которая никогда бы не перенесла столь долгого путешествия. Поэтому я должен был остаться подле нее, чтобы не лишать ее забот, к которым она привыкла, охранять ее старость и спокойно закрыть ее глаза, столь часто переполненные слезами.
Увы! Это последнее горе уже вскоре постигло меня. Три года спустя я должен был перенести невозвратную потерю — смерть достойной и обожаемой женщины, дважды дав мне жизнь: носив меня в своем чреве и своими советами поддерживая меня в стойкости к перенесению моей жалкой участи.
То был роковой удар для меня, удар, который на долгое время погасил энергию, возникшую во мне при извещении о моем увольнении. Между тем, шло время; я достиг того возраста, в котором человек не может питать иллюзию приступить к жизни вторично. Поэтому я окончательно бросил мысль покинуть Отечество.
Однако я спешил покинуть Париж и уехать в отдаленное и тихое местечко, где бы ничто не могло напомнить мне о печальном занятии в лучшие годы моей юности и зрелого возраста. Я ношу уже с двенадцатого года чужое имя, пользуясь с тайным чувством стыда дружбой, употребить во зло которую я боюсь, и утратить которую я опасаюсь при первом открытии моего инкогнито; наконец, имея право любить только некоторых животных, товарищей моего уединения и которым (да простит мне читатель Пифагорскую чувствительность) я дарю удвоенные ласки, чтобы утешиться, чтобы найти силы подавить в себе человеческие чувства, казня себе подобных.
Увы! Напрасная предосторожность нашего бедного разума! Я чувствую, что здесь, в печальном моем уединении, где я думал найти убежище от моих воспоминаний, они против моей воли возникают и гнетут меня всей своей тяжестью. И вот, достигнув шестидесятилетнего возраста, утомленный жизнью, в которой я ничего не знал, кроме горечи, мне пришла странная, одуряющая мысль написать книгу, первые страницы которой посвящены «Предисловию».
Безделье и уединение — плохая среда для воображения, которое лишь требует объяснений. Поэтому я более не в состоянии был оставаться наедине со своими мыслями.
Удрученный тысячью идеями, напоминавшими мне о моем зловещем предопределении с самого рождения, о моем звании, я невольно переносился к эпохе, когда случай, о котором я расскажу ниже и который, несмотря на действительность, напоминает по своему романтизму один из поэтических вымыслов нашей литературы, ввел в наше поколение зловещее наследие, передать которое мне, благодаря Господу Богу, некому. Я вспомнил ряд своих предков, в числе которых даже семилетний ребенок не имел пощады. Прадед мой, Шарль-Баптист Сансон, родившийся в Париже 19 апреля 1719 года, вступил в должность своего отца 2 октября 1726 года, но так как было невозможно, чтобы ребенок его лет сам мог выполнять такую обязанность, на которую был обличен, то Парламент дал ему в помощники палача по имени Прюдом, требуя, чтобы он хотя бы присутствовал при всех казнях, совершавшихся в то время, чтобы придать им законный вид. Разве это несовершеннолетие, и эти постановления правительства не достойны замечания в истории эшафота!
Я вспомнил своего деда, облаченного в одежду Несси, в ту отдаленную эпоху, в которую слово «страх» было выражением слишком нежным, когда он был вынужден отсекать кровавым лезвием топора головы как самых невинных, так и самых виновных людей. Потеряв всякое сознание своего униженного положения, не обращая внимания на презрение жертв, которые, что касается меня, никогда не могли заглушить крика моего сердца и угрызений совести. Мое воображение рисовало мне этого старца, бледный лик которого я видел, будучи ребенком, исполнявшего свои зловещие обязанности среди борьбы пожирающих себя партий, видя побежденными — победителей вчерашнего дня, и на завтра — победителей сегодняшнего; исполнителя той жажды крови, которая была самым характерным явлением этого невероятного момента в нашей истории.