И когда наконец кафе было готово, я увидела, на что это похоже,— на макет! Вожделенный макет.
Сходство же было, как я сейчас понимаю, не в том, что все маленькое, а в остановленности движения: кто-то поднес ложку ко рту и замер так, кто-то отодвинул стул, чтобы сесть, да так и застыл на месте…
Годы самостоятельного освоения мира через скульптуру были самыми счастливыми в моей жизни.
Они кончились с началом профессионального обучения. В восьмом классе я попала в художественную школу. Первым уроком была скульптура. Лепили череп. Надо было сделать такой, как стоял на станке в центре класса. И не перелепливать, а прочувствовать форму и передать ее конструктивно.
Ничего этого я не понимала. Да и череп был настолько противный, мысль о том, что в каждом из нас, под кожей, «холится эта костлявая штуковина, отравляла всякое желание лепить.
Как я мечтала учиться! А тут — череп. Делать нечего — надо набирать глину. Едва сколотила форму – чья-то рука отпихивает меня от станка.
— Не так делаешь, отойди, покажу.
Чужие руки быстро переделали все, что я слепила. Чужие уста произнесли тираду о том, что лепить надо не по поверхности, а конструктивно.
Я принялась лепить конструктивно, но тут меня снова оттолкнули.
— Ближе к натуре, не выдумывай из головы. Это на композиции сочиняй что хочешь, а здесь надо делать копию.
На композиции посочинять не удалось. Оказывается, главное в скульптуре — цельность, не должно быть ни одной неоправданной дыры. Компонуйте фигуры так, чтобы они не смотрелись разобщенно, избегайте композиции из большого числа фигур. Цельней, цельней, цельней, обобщенней, обобщенней, обобщенней!
А моим идеалом были музейные макеты, где все было как настоящее, только уменьшенное, как мир, когда на него смотришь через перевернутый бинокль.
— Научишься делать правильно, потом делай как хочешь. Самое опасное — манера, с манерой надо бороться.
Два года борьбы с манерой принесли желаемый успех. Обнаженная фигура, раздраконенная на объемы, крепко стояла на ногах. Невыразительно, но верно. Скоро-скоро, через каких-нибудь пять лет, после окончания академии, я начну делать свое.
До сих пор не начала. Верно, потеряла свое по дороге или его не было, ничего не было, кроме химеры-манеры? Работа с детьми постепенно возрождает во мне то «свое», что уже казалось полностью утраченным. И это не возвращение к пройденному этапу, а осознанное движение в глубь себя, к истокам.
Родители не отдавали меня в художественную школу. В нее я поступила по собственному желанию. Они относились к моему творчеству, как естественному и единственному возможному способу проживания жизни. Многое из того, что я делала, им нравилось, и они радовались за меня, что-то не нравилось, и они как-то очень деликатно умели сказать об этом. Они мне не мешали.
Только с возрастом я поняла, какое это искусство — уметь не мешать. Не навязывать ребенку своих взглядов, не считать свои представления единственно правильными.
Мы видим — ребенок поступает не так, как бы нам хотелось, и мы его одергиваем. Почему бы не дать ему время самому додуматься до того, что он поступил неверно? И если уж на наш взгляд поступок очень плохой, не поговорить с ним тогда, когда наступит время? Подловить такой момент, когда он способен внимать (а эти моменты душевной открытости, восприимчивости бывают не всегда. У детей, как и у взрослых, случаются «затмения», и они длятся не часами, а днями), и тогда беседа получится значительной.
Верить ребенку, относиться к нему с «понимающей» любовью, не забывая ни на минуту о том, что еще недавно ты сам был маленьким,— вот к чему нам следует стремиться.
МАМА-ЭНТУЗИАСТ
— Девочка, как тебя зовут?
— Вадим.
Вадим? Я посмотрела по журнальному списку. Верно, есть такой Вадим Н. Мальчик с косой ниже лопаток. И не сказал ведь, «я не девочка», назвал имя, уставился на меня черными, полными ненависти глазами.
— Принесу бомбу, всех вас взорву.
Казалось, мальчик смотрел на нас, как на экран, на котором взрывается бомба, крошатся стены школы на мелкие кусочки…
И тут послышался тихий плач. Заплакала девочка, которой Вадим попал в глаз пластилиновым шариком.
Я рассердилась и выставила Вадима за дверь. Обидно — первое занятие, дети и без того напряжены. Это было моей ошибкой. Мать Вадима высекла его в фойе на глазах у всех родителей и волоком притащила к двери класса.
— Извиняйся, бессовестный, извиняйся! — кричала она и смотрела на меня молящими глазами: мол, что делать, хоть и трудный ребенок, но надо же как-то нам вместе его перевоспитать…
Монолог мамы Вадима:
— Муж сначала был против ребенка, а когда отступать стало некуда, потребовал девочку. Да что вас волнует эта коса! Ребенок-то сам какой! Не справляюсь я с ним. Бросила работу. Теперь работаю на дому. Куда ж такого ребенка? За ним глаз да глаз. И все наперекор, упрямство такое, что… Муж говорит: «Сдай его на пятидневку. Станет как шелковый». Он с Вадимом не разговаривает. Иногда Вадим десять раз повторит вопрос, а он закроется газетой, как не слышит. Вот вроде и живем хорошо, машина есть. Правда, муж возить нас в школу наотрез отказался. А пока с «Динамо» доедешь с ним, нервы ни к черту…
Все-таки папа оказался не железный. За три года, что Вадим ходил в студию, один раз да все-таки не удержался — приехал на своих «Жигулях». Рослый, представительный, с поджатыми губами, он скептически осматривал наше фойе с банкетками для родителей, выставленными вдоль батарей, на самих родителей-дураков, часами просиживающих на этих банкетках в ожидании детей.
Вадим, как всегда, скандалил. На этот раз поводом было то, что вместо той девочки, которую Вадим выбрал, мама пригласила в гости другую.
— Кричи, кричи, после ужина получишь,— процедил отец. Поразило это «после ужина». Наказание с отсрочкой. Садизм какой-то.
Дать ребенку понять, что ты не одобряешь его поступка, можно другим способом. Но даже если мы сорвались и накричали, дети великодушно прощают нам такие срывы. Больше того, в душе они нас жалеют. Угрозы ожесточают детей. Они порождают в детях одновременно и страх перед взрослой силой, и ненависть к ней.
Мама Вадима — энтузиаст. Собирает гербарии, клеит картинки в альбом, достает колонковые кисти, собирает шишки и желуди. Вадим ее крест на всю жизнь.
А он себе растет. У него уже выпадают зубы, он смешно шепелявит. В противовес угрюмой маме он иногда улыбается.
А мама как не понимала смысла наших занятий, так и не понимает. Как прежде, так и теперь, входя в класс и глядя на работу сына, спрашивает:
— Что это у тебя?
Вадим отвечает. Она смотрит на меня многозначительно: мол, ладно, пусть не получается, зато не балуется, не выбегает из класса. А у него как раз получается. Просто все четвероногие, которых мы лепим, похожи у него на волка. За кого бы ни взялся, хоть за козу рогатую, а получается волк. Волк — это сигнал, который Вадим посылает во взрослый мир. Но взрослые глухи к этому сигналу. Их тревожит отсутствие сходства между реальной козой и вылепленной.
ЛЮБОВЬ СЛЕПА
Нет сомнений в том, что все родители, за редким и уродливым исключением, любят своих детей. Более того, те родители, которые возят детей к нам в студию, зачастую издалека, в переполненном транспорте, тратя время и деньги, их не просто любят, а любят деятельно, активно. Само по себе это прекрасно. Ну а что если при всей деятельности и активности любящий не понимает и не чувствует объекта своей любви? А объект, к сожалению, не может выразить себя понятным для любящего языком? Тогда любовь слепа, что чревато неприятными последствиями и для любящих, и для любимых.
Некоторые энергичные и деятельные родители, дедушки и бабушки возят детей в студию вопреки всему: вопреки внутренней природе данного ребенка, вопреки его физиологии (есть, например, «моторные» дети, о которых речь будет ниже), вопреки усталости и перенасыщенности впечатлениями от транспорта, от посещения в тот же день детского сада, гостей, телевизора и так далее. В чем здесь дело — трудно сказать. То ли они заворожены тезисом о гармоничном развитии, то ли переполнены любовью к детям или жалости к самим себе («Мы такого не имели, так пусть хоть они…»), то ли мода, то ли соседка посоветовала, то ли просто на фигурное катание не берут…