Выбрать главу

И писатель возмутился. Странное дело! Кажется, довольно он за письменным столом пролил чернил и слез над жертвами общественного темперамента, а тут человеку развлечься захотелось, от мировой скорби отдохнуть захотелось, а вместо того опять трагедия! Кивнул писатель перстом и приказал подскочившему холую оную живую душу убрать.

— Нет ли у вас кого-нибудь повеселее!

Повеселее, конечно, нашлась. Живую душу убрали, а с писателем посадили еще более пухлые плечи и еще приятнейший вырез в корсаже.

Не знаю, наученный ли горьким опытом, скрыл на этот раз писатель свое почетное звание, или в самом деле за вырезом корсажа на этот раз ничего, кроме аппетитного тела, не оказалось, но только невинное и приятное наслаждение было вполне получено.

Вот и весь анекдот. Многим он покажется совсем не забавным и даже к делу не идущим, но не таким представляется мне.

Писатель все же имел твердость характера и сознание своего полного права, но у некоторых этих спасительных качеств не оказывается. И тогда получается очень неприятная история.

Такая самая история, какая получилась с жертвой недавнего процесса, студентом Р.

Хористка, с которой он сошелся единственно для собственного удовольствия, обнаружила качества, вовсе даже к положению своему не идущие. Вместо того чтобы по примеру своих товарок получить деньги и удалиться, она полюбила, удержала при себе, ревновала, удерживала от новых невинных и приятных развлечений.

И кончилась эта история тем, что, когда милому юноше прискучила живая душа и он нашел другую, «повеселее», оная живая душа взяла да и облила его, а заодно и ту, которая «повеселее», серной кислотой.

Ее судили, обвинили и закатили в каторгу.

А несчастного студента, ослепшего от кислоты, пожалело все русское общество. Все русское общество, но не я.

Я остаюсь при особом мнении.

II

Слушайте, господа хорошие, а не приходит вам в голову, что так ему и надо?

Ее судили, обвинили и закатили в каторгу. За черствость сердца и жестокость души, ибо ведь как-никак, а студент-то ослеп, и слепота — самое ужасное из несчастий. К тому же на суде показывали карточку этого миловидного юноши до катастрофы и его же после катастрофы — контраст разительный и ужасный.

Но каюсь, в силу черствости сердца или по каким иным причинам, меня совершенно не трогает и эта слепота, и эта трогательная миловидность, навеки утраченная.

Я знаю, я очень хорошо знаю, что Сонечки Мармеладовы так редки в своей среде, что чуть ли не в романах только они и попадаются. Я даже склонен утверждать, что только в романах. Ибо нельзя, гваздаясь в грязи, по какой бы причине туда ни попал, остаться чистым. Проституция, с ее пьянством, встречами с людьми только в самом скотском состоянии и в момент напряжения только самых животных инстинктов, с ее участками, бессмысленностью и грязью, — вовсе не та почва, на которой взрастают благоуханные цветы. Как человек, не имеющий наклонности верить в сентиментальные чудеса, я готов и вовсе отрицать Сонечку Мармеладову и заявить, что проститутка и есть проститутка-оскотинившееся, грязное, грубое, пьяное и жалкое существо. В ней ценны всем потребителям именно самые скотские качества — пустота душевная, цинизм, готовность идти на любую мерзость без малейшего протеста. И эти качества культивируются, утверждаются, расцветают махровым цветом. Где уж тут Сонечка!

Правда, это вовсе не исключает способности любить, ибо даже зарезавшие душ двадцать на своем веку каторжники способны любить не только свою семью, любовницу, но даже и какого-нибудь шелудивого щенка. Грязная душа не есть мертвая душа. Может быть, чрезмерно чистые души потому и чисты, что они мертвы. А самая грязная душа способна на своеобразную, конечно, уж не чистую любовь.

Поэтому меня нисколько не удивляет и то, что означенная хористка могла полюбить, и то, что в любви ее было скверного, ей, проститутке, присущего, что было обнаружено на суде и что лишило ее симпатий присяжных и привело к каторге.

Признаю и считаю неизбежным логически, что проститутка проявляла свою любовь в формах, вовсе не красивых. Любовь, как тяга к данному человеку, могла быть громадной, потребность в его ответной любви могла быть неистребимой до преступления. Но проститутка и есть проститутка, и любовь ее сопровождалась и ложью, и подлостью, и дешевым самолюбием. Ревность выражалась в формах отталкивающих, именно так, как могла выражать проститутка: в сценах, в пошлых скандалах, в преступлении. Огромная потребность любви ответной проявлялась в фактах прямо-таки ничтожных и пошлых: ее оскорбляло, что Рашевский пил с соперницей шампанское и ел устрицы. Еще бы! Ведь она до сих пор от людей только и видела хорошего, что шампанское и устрицы! Дальше этого не умела внять ее убогая, вытоптанная ногами потребителей душа.

И если любовь довела ее до преступления, то преступление, конечно же, должно было быть отвратительно жестоким… Когда с нею были жестоки, то ведь всегда отвратительно.

Все это я знаю, и потому, напротив, был бы поражен, если бы это оказалось не так, если бы ее любовь была возвышенна, ревность благородна, преступление красиво.

И потому отнюдь не собираюсь взывать к прощению, вопить о среде; о жертве общественного темперамента. Ее сослали на каторгу, что ж… С точки зрения общественной безопасности, она преступница и понесла кару заслуженную.

Но, увы, жертва ее преступления не вызывает во мне ни малейшего сочувствия. Напротив, я прямо говорю: так ему и надо.

Кто сеет ветер, пожнет бурю. Кто любит купаться в ядовитой грязи, тот пусть не плачет, если отравится.

Миловидные молодые люди, в черных смокингах, студенческих сюртуках и офицерских мундирах, жаждущие невинных развлечений, наполняющие кабаки, шантаны, дома свиданий и терпимости, заражающиеся там сифилисом, разносящие яд по своим и чужим спальням, кроме отвращения ничего не вызывают во мне.

Он ослеп, а тысячи других отделываются какой-нибудь «детской» болезнью… Да, ему выпал несчастный номер, но, идя «туда», покупая проституток, получая невинное и приятное развлечение, он должен был знать, что номера бывают и несчастливые.

Мы громко взываем, что проституция есть величайшее зло, мы вопием о несчастных жертвах общественного темперамента, мы плачем над судьбой Сонечки Мармеладовой, мы так жалостливы и великодушны.

Но мы же содержим публичные дома, мы веселой и легкомысленной толпой наполняем кафешантаны, мы толпимся по уборным актрис, мы таскаем им бриллианты, и цветы, и деньги, мы шляемся ночью по Невскому и поглощаем все новые и новые кадры малолетних проституток, платя подороже за невинность.

Одним словом, мы голыми руками, с приятным и веселым видом роемся в чумной дыре, а потом, когда чумная дыра вдруг дохнет нам на лицо тем, что в ней есть, — заразой и преступлением, — мы в ужасе вопием о несчастной жертве.

Надо быть последовательнее: если проституция так ужасна, если это наше преступление, то надо приветствовать, а не ужасаться и сентиментальничать, когда преступник понесет наказание.

Ведь у них, у этих проституток, нет никакой защиты; если ребенка выводят продавать, если над проституткой глумятся и использует ее в самых циничных выдумках, которых никто не смеет проявлять над своей женой, невестой или любовницей, если она, проститутка, вне закона, — то она имеет право мстить за себя сама.

И если не только этого студента Р., а всех поголовно посетителей публичных домов и кафешантанов изуродуют, ослепят и изувечат, я не почувствую ничего, кроме удовлетворения, ибо во мне, как во всяком человеке, живет бессознательная жажда справедливости.

И никакими жалкими словами, никакой слепотой, никакой миловидностью меня не подкупишь.