Выбрать главу

В один действительно прекрасный день произошло чудо: утром дежурные принесли завтрак — по крайней мере в утроенном размере. Обед — тоже, и ужин — тоже! Пискарев сказал, что через три дня мы уедем, и что все эти оставшиеся дни мы будем получать усиленный паек. 24 июля нас предупредили, что утром на следующий день мы поедем к месту назначения, а вечером меня вдруг вызвал к себе Горчаков. — «Прощайте, майор, — сказал он. — Вы и вся ваша группа завтра утром отправляетесь в путь. Мы с вами старые знакомые, я привык уважать вас, поэтому хочу сказать вам пару напутственных слов. Во-первых, помните о том, что мы с вами абсолютно бесправны и беззащитны. Немцы не несут никакой ответственности за наше существование ни перед кем, поэтому слова „суровое наказание“ в приказе об отправке нашего брата на работы имеют абсолютное значение. У меня есть сведения, что уже были случаи расстрела тех пленных офицеров, которые возомнили себя рабочими по контракту, и вели себя так, что это не понравилось кому-то. Мы, к сожалению, рабы. Зная ваш строптивый характер, предупреждаю вас об этом. Не рискуйте своей жизнью, она и вам и нам еще пригодится. То, что я говорил о начале организации Освободительной Армии, начинает принимать определенные очертания. Я надеюсь, что мы с вами еще встретимся. Теперь о другом. Майор Пискарев назначен управлением лагеря старшиной вашей группы, я не знаю — почему. Кто он и чем дышит, тоже не знаю. Но то, что я о нем знаю, не вызывает у меня к нему симпатии. Как Пискарев, советский майор, попал в такое доверие к немцам, тоже мне неизвестно. Говорят, он настроен очень пронемецки. Я как-то инстинктивно не верю ему и советую быть с ним настороже, во всяком случае пока вы сами его не раскусите. Если у нас с организацией Освободительной Армии что-нибудь получится, то и нам придется какое-то время проявлять некоторую „пронемецкосгь“, но это будет только наверху, в официальных отношениях. Возможно, что и у Пискарева это камуфляж, по личным причинам Вы сами увидите. Вот, это собственно и все, что я хотел сказать. Будьте здоровы и осторожны»

Утром, после такого же обильного завтрака, появился фельдфебель, нам выдали маршевой рацион, посадили в грузовик и привезли на железнодорожную станцию Хаммельбург. В теплушке с нарами, парашей под брезентовым колпаком, обеспечивающим уединение, и баком с питьевой водой, мы, 32 человека, разместились с комфортом. У незакрытых дверей уселось два немецких солдата, вагон наш прицепили к пассажирскому поезду, и мы поехали. Ехали, что называется, по первому классу. Маршевой паек: целая буханка хлеба, банка овощных консервов с маленькими кусочками мяса, пачка сигарет на двоих, плюс наши конвоиры дважды в день приносили довольно приличный суп, его можно было есть «от пуза». Наш дорожный конвой состоял из фельдфебеля и шести солдат, менявшихся каждые 4-5 часов у открытых дверей вагона, остальные ехали где-то в поезде. Все солдаты и фельдфебель были пожилые, добродушные и довольно разговорчивые люди. Они все рассказывали о Германии, о городах, мимо которых проезжал поезд, показывали снимки своих жен, детей, а один и внуков, угощали нас сигаретами, и все были довольны. Через Шурупова мы задавали им вопросы о том, куда едем, на какие работы и что такое НАР. Солдаты или сами мало знали об этом НАР, или почему го не захотели распространяться на эту тему. Я сразу вспомнил свой разговор с Владишевским, потому что один из солдат, подняв палец, тоже начал с таинственного «О!» «О! Sehr wichtige Organisation!» — А другой подтвердил слова своего товарища, утвердительно покачав головой, и с значительным видом тоже сказал «О!» Мы узнали, что нам предстоит проехать больше шестисот километров, и на место мы прибудем только на следующий день. Под вечер наш вагон отцепили и поставили на запасных путях. Солдаты ушли, наглухо заперев вагон и закрыв наружные ставни. Судя по звуку, кто-то из них все время дежурил снаружи. Мы начали устраиваться на ночь, и вскоре все в вагоне уснули.

Всю последнюю неделю я присматривался к Пискареву, а после прощального разговора с Горчаковым — очень пристально. Мне он не нравился, по какому-то, вероятно предвзятому, чувству мне казалось, что и там, дома, он был членом партии. Люди такого типа, не имея ничего своего, что могло бы их вывести в первые ряды, но испытывая постоянную жажду «играть важную роль», вступали в партию, садились в мягкие кресла за широкими письменными столами с телефоном, в «своем» кабинете, с секретаршей у дверей, и, опираясь на положение члена партии, «играли» эту «важную роль», управляя колхозом, заводом или трестом, мало понимая дело, но свято придерживаясь «партийной линии». Ими было довольно начальство, а они — своим «важным положением» и… доступом в закрытые распределители. У меня возникло предчувствие, что мы с ним, пожалуй, «не сработаемся»! Кто он, откуда, где и когда попал в плен, я пока выяснить не мог.

Шурупов, или Толька, как все стали его называть, был совсем мальчишкой, ему было только 20 лет. Он был студент предпоследнего курса института иностранных языков в Одессе, но немецкий язык для нею был родной. Он родился вырос и воспитывался в семье матери, дочери немецких колонистов в районе Одессы. Он был нахальным, каким-то издерганным, очень нервным, худым и беспокойным как муха мальчишкой. После пережитого в ченстоховском лагере для красноармейцев голода, он никак не мог наесться и, мгновенно проглотив свою порцию, выпрашивал у других еще «хоть кусочек».

Ночью наш вагон снова прицепили к поезду, и я уснул под мерное покачивание вагона и стук колес.

Утром солдаты принесли «кофе» с немецкими армейскими, твердыми как камень, галетами и снова уселись у открытых дверей теплушки. Было уже около двенадцати часов дня, когда нас выгрузили из вагона. На здании вокзала была надпись готическими буквами — Graiswald. Колонной по двое, под охраной всех шести солдат и фельдфебеля, мы направились по дорожке через поле к большой группе зданий красного кирпича. Погода была пасмурная, туманная, моросил мелкий дождик, и пока мы дошли до этих зданий, все промокли и продрогли. Через большие импозантные ворота, с бетонными немецкими орлами и свастиками, нас ввели на широкий двор, где на высокой мачте вяло полоскался отяжелевший от дождя красный флаг с белым кругом и черной свастикой. Это и был Шталаг II-С.