Увы! Уезжая в далёкую Америку, кошку Милашку пришлось оставить в Москве. Да и жену Наташу тоже пришлось вернуть её матери, всего годом позже. Наташина мать не могла жить без единственной и обожаемой дочери. Во время коротких переговоров Далласа с Москвой покинутая тёща громко рыдала в трубку, а преданная дочь чернела лицом и пропадала от мысли о том, как мать каждый день без неё умирает, и всеми помыслами стремилась к ней. Разумеется, мой скромный заработок начинающего американского программиста не выдерживал катания жены на самолёте к матери и обратно, при учёте того, что я приехал, не имея ни сбережений, ни кредитной истории, ни родственников в США, могуших поддержать.
Когда притязания моей супруги на оплату её перелётов в Москву вошли в непреодолимое противоречие с моими финансовыми возможностями, во мне неожиданно вспыхнуло откуда-то взявшееся чувство справедливости, типа "Объясни мне, моя родная, почему я должен жить долгие месяцы в полном одиночестве, ожидая, пока ты исполнишь свой дочерний долг? Почему я должен тратить последние деньги, оплачивая твои свидания с твоей матушкой в Москве, когда у моей матушки в Рязани не хватает денег на прожитьё, да и у меня самого осталось денег только на пару месяцев рента, да на еду?" Внятного ответа на этот вопрос я не получил, и мне стало ясно, что существует только два взаимоисключающих способа решить проблему: либо неизбежный развод с женой и одиночество в Америке, либо немедленный развод с Америкой и позорное возвращение в Москву, в тёщину квартиру, где я должен буду продолжать жить "в детях". Оно же — возвращение в сраный ебучий "постсовковый совок", от которого я бежал как от чумы, озверев с перепугу. Возвращаться мне тогда хотелось как умереть, да и сейчас хочется не многим более того. Хотя в последнее время мне часто хочется умереть, иногда до чрезвычайности. Тогда не хотелось. Тогда хотелось пожить достойно, хоть несколько дней. Теперь, когда я пожил свои несколько дней достойно, я готов умереть во всякий момент.
В первый раз Наташа уехала от меня к матери через полтора месяца после нашего прилёта в США. Одним днём из женатого человека, в течение семи лет спавшего исключительно в объятиях любимой супруги, я превратился в холостяка, предоставленного самому себе где-то на краю света. Я тогда чуть не рехнулся один с тоски, сидя в Лас Вегасе. Нервы мои не выдержали, и в результате через месяц меня выкинули из проекта за то, что я в озверевшем от тоски состоянии вздумал учить начальство, как ему вести этот проект. Вообще, живя в совке, я по большей части своё начальство ни в грош не ставил и всегда в самых прямых выражениях сообщал ему, что я о думаю о его умственном развитии, и что мне от него надо, чтобы я выполнил поставленную задачу без его сраного никчемного руководства, а по своему разумению. Как выяснилось, в Америке чинопочитание и субординация — это святое. Вольнодумцев вроде меня немедленно вышвыривают за дверь. Именно так со мной и поступили. После того как у меня забрали бадж и выставили за дверь, подлюки один в один выполнили все мои рекомендации, которые я изложил, выступая не по чину. Итак, я остался не у дел, и рекрутёрская фирма, рабом которой я был (для несведущих поясняю: фирма была держателем моей рабочей визы H1), стала подыскивать новую точку, куда меня заслать консультантом.
В ожидании нового назначения, я целый месяц разговаривал сам с собой, чтобы не сойти с ума. Как бывший психиатр, я понимал, что единственное средство не заработать реактивный психоз в этой обстановке полнейшей изоляции — это занять себя работой по самые анчоусы. И я работал по 12 часов в день над собственным проектом, а потом отдыхал, катаясь на велосипеде вокруг крошечного озерца — малюсенького оазиса в отвратительной красной пустыне среди Скалистых гор, где расположен этот блядский Лас Вегас. На озерце жили белые и чёрные лебеди, стройные и грациозные, плавали там миленькие уточки-хуюточки, чаечки-хуяечки, другие водоплавающие птички-невелички. А еще там жили симпатичные пустынные крыски-тушканчики с глазами-бусинками и кисточками на хвостах, и смешные круглоухие толстожопые кролики, совсем не похожие на наших, длинноухих. Крыски и кролики прятались в кустах такой невообразимой степени колючести, что шипы чувствовались под кожей еще не доходя добрых десяти метров до кустарника. В этот период моей жизни в Америке птички и зверюшки казались мне гораздо ближе местных двуногих обитателей. Они были моими единственными компаньонами, которые сообщали мне эмоциональный заряд и не давали загнуться от тоски. Они напоминали мне кошку Милашку, по которой я тоже тосковал. Больше чем по тёще. Прости меня, бывшая тёща, за правду.
Перелетев через океан, я оказался в стране, где люди не только говорили на другом языке — это бы я стерпел, — но они еще и интонировали свою речь по-другому, у них была непонятная мне мимика и пантомимика, они по-другому контактировали со мной глазами, они сопровождали свою речь глазами тоже не так, как я привык. Лицевые и телесные архетипы этих людей мне были также абсолютно неизвестны. Это обстоятельство повергало меня, сорокалетнего человека, бывшего психиатра, в неописуемый ужас. Ведь я знал всю архетипику рязанского, а затем и московского населения: все говоры, все оттенки интонаций, варианты строения лица и тела и связанные с особенностями этого строения особенности характера. Заходя в метро или в троллейбус, я смотрел на лица пассажиров, и про каждого мог написать рассказ, не перемолвившись ни словом. Я и без всяких слов знал, кто она или он, и какая он сволочь, и кем работает, и чем живёт, и какими словами ругается, и чем у него заправлены щи, и сколько ему не хватает до полного счастья. Ведь я порядочно проработал врачом, чтобы не знать и не разуметь всех этих вещей. Знакомясь с женщиной и оглядывая её так и этак, слушая тембр её голоса, вживаясь в интонации её речи, вдыхая запах её пота и волос, я уже примерно представлял себе, какая у неё под колготками пизда, и как она расположена — то есть «коронка», "сиповка" или «средняя», склизкая она или сухая, короткая или длинная, разъёбанная или узенькая. Я уже примерно знал, на какой день она мне даст, как она будет подмахивать, как будет кончать, и что примерно она мне скажет, когда я выну из неё свой хуй и интеллигентно оботру его мягким полотенцем с вышитыми на нём белочками и зайчиками.
Я знал всех и каждого в той стране, где я прожил сорок лет — и вот, оказавшись в новой стране, я обнаружил, что все мои привезённые знания мне только во вред. Например, обнаружился целый типаж американских мужских лиц, которые я мог отнести по своей импортированной классификации к больным болезнью Дауна, со средним уровнем олигофрении. У меня было множество таких больных, и я безошибочно ставил им диагноз прямо по физиогномике. Но… в этой стране обладатели данной характерной физиономии вовсе не были даунатиками, и это обстоятельство меня шокировало до крайности. Протестовал весь мой предшествующий опыт! Эти люди, совершенные даунатики на вид, отличавшиеся от них только отсутствием эпиканта, были абсолютно нормальными, они бойко говорили по-английски, не пускали слюну, не делали вычурных жестов, и прекрасно выполняли свою работу. Чудеса! Я вообще не представлял себе, глядя на американцев, за каким лицом скрывается какой характер, и поэтому я чувствовал себя полным идиотом. Я чувствовал себя кретином и тогда, когда кто-то произносил рядом со мной шутку: смеялись все кроме меня, потому что я не мог понять смысл этой шутки. Я полностью потерял свою связь с людьми, с корнями, с землей. Я повис в воздухе, я остался без жизненного опыта, самого элементарного, и чувствовал себя как беспомощный младенец. Это было страшно.
С Натальей улетела в Москву моя единственная веточка, связывавшая меня с живой жизнью, благодаря которой я оставался в живых. С её отъездом я начал умирать в первую же ночь и продолжал умирать день за днём. И только милая никчемушная скотинка, плававшая по крохотному озерцу и бродившая по примыкавшему к озерцу парку, не давала мне умереть окончательно — уточки-хуюточки, чаечки-хуяечки, тушканчики-хуянчики… Глядя, как они смешно топчутся по берегу, чухаются, ссорятся между собой по всяким пустякам, я вспоминал кошку Милашку, потому жену Наташку и кое-как оставался в живых. Привычка длительно наблюдать за живой природой быстро вошла в мою плоть и кровь. Потом на смену ласвегасским зверюшкам пришли вороны и аисты, сОвки, змеюшки и черепашки в Далласе, а также глупые рыжехвостые дворовые белки, которых никто не научил есть с рук. Потом были жирные бакланы и крикливые жадные чайки Бостонского побережья, а потом чайки, цапли и пеликаны Мексиканского залива. Давай я расскажу тебе про них подробнее, и ты сразу поймёшь всю несомненную пользу этой дурацкой никчемушной живности. Расскажу-ка я тебе, читатель, про Сидорки!