Классики охотно рассказывали о себе и друг о друге, не скрывая и каких-то старых счетов и обид, связанных чаще всего с награждениями или, наоборот, утеснениями былых времен.
Мой приятель, острый на язык грузинский режиссер, называл их "орденоносцы", и, если даже отбросить пренебрежительный смысл, своя правда в том была. Нынешнее поколение уже и не знает этого пошлого словообразования, оно давно вышло из обихода, а ведь было знаком целой эпохи. "Орденоносцы", люди, удостоенные отличий, составляли привилегированный слой общества, его элиту. Ордена не держали, как теперь, в дальних ящиках, их носили. Это было серьезно. Уже в году 1970-м, даже, кажется, позднее, Сергей Юткевич при мне звонил председателю Госкино по поводу какого-то празднества, где полагалось быть при орденах, и спрашивал, надевать ли ему албанский орден, учитывая состояние советско-албанских отношений. Юткевич получил его в свое время за совместный фильм "Великий воин Албании Скандербег".
Постепенно, как мы знаем, отношение к орденам менялось. Мой старший друг Юлий Яковлевич Райзман, имевший целый набор орденов и медалей, два или три ряда, оставил их на одном старом пиджаке допотопного покроя, чтобы не портить новые. Но тогда, когда их получали, это было, по-видимому, каждый раз важным событием, источником радостей или огорчений, если тебя обошли. Гуляя по дорожкам с "орденоносцами", я застал однажды уморительную картину: старики заспорили о том, кто когда что "получил", имея в виду в том числе и звания. Оказалось, что такой-то был еще "заслуженным деятелем", когда другому за его прыть пожаловали "народного", третий же, наоборот, удостоен был всего лишь ордена "Знак почета". И это все - в далеком полузабытом тридцать каком-то году, а вот поди ж ты, живы до сих пор раны и обиды. Слаб человек, Сталин знал это, как никто другой!
Иногда в отсутствии друг друга у "орденоносцев" развязывались языки, и тут можно было услышать немало такого, что недоступно никаким биографам. Марк Семенович Донской с упоением рассказывал историю, как Юткевич, собираясь то ли в Канн, то ли в Венецию на фестиваль, одолжил у приятеля-музыканта фрак. Съездил и вернул, но вскоре хозяин фрака обнаружил, что тот на нем не сходится. Оказалось, что Юткевич перед поездкой перешил его на свою фигуру. "А, каково!" - говорил Донской.
Зато уж сам Марк Семенович в отношении того же Юткевича отличился в свое время, как никто другой. В 1949-м, когда разоблачали буржуазных космополитов, Юткевич попал в их число, ему ставили в вину труды о западном кино, за которые он получил докторскую степень. Вот тогда-то Марк Донской и прокричал с трибуны: "Отдай доктора!" - слова, вошедшие в легенду.
Одним словом, тут было что послушать.
Что касается Юткевича, то "доктора" он не отдал, дело в конце концов утряслось. Почему-то в кинематографе "безродных космополитов" травили не так усердно, как в театральном мире. Уж там люди на годы оставались без куска хлеба. Кстати, и в тридцать седьмом году кинематограф был, в общем, пощажен, из классиков не пострадал никто. Объясняют это особой любовью Сталина к искусству кино, где был он, как известно, единоличным верховным цензором и законодателем, вроде как своим человеком. Так или иначе, уже к началу 50-х Юткевич был в порядке и мог продолжать свою деятельность "в защиту мира", то есть ездить по свету, позировать Пикассо, беседовать с Арагоном на чистом французском.
В этом незаурядном человеке поражало сочетание нестыкующихся, казалось бы, материй: эстет, авангардист, западник до мозга костей, он как режиссер изрядно послужил ортодоксально-кондовому соцреализму, и не только в те годы, когда его поколение создавало "советскую классику" - в ней есть и его вклад: знаменитый "Встречный" с музыкой Шостаковича, "Человек с ружьем" со Штраухом в роли Ленина,- но и в дальнейшем: "Последняя осень", "Ленин в Польше", "Ленин в Париже" - вся его "Лениниана", по поводу которой им же и написаны целые тома! Как это все в нем уживалось?
А еще и общественная деятельность. Хорошо помню обсуждение на Васильевской, в Белом зале, после просмотра картины Райзмана "А если это любовь?", Юткевича на председательском месте. В то время такие обсуждения устраивались неспроста, а именно в тех случаях, когда требовалось дать картине "партийную оценку", и Сергей Иосифович, помнится, весьма в этом преуспел. Странно, но этот эпизод не оставил следа в последующих отношениях двух знаменитых режиссеров. Обиды, похоже, не осталось. Как, впрочем, и в отношениях Юткевича с Донским. Интересное все-таки поколение!
Конечно, личностью он был выдающейся (продолжаю о Юткевиче). Эрудицией, знанием смежных искусств, неутолимым интересом ко всему на свете - поражал. Другого такого не было. Художник оставляет после себя не только образы своих произведений, но иногда и собственный образ, легенду, которая тоже становится фактом искусства, порой не менее впечатляющим, чем сами его творения. В течение шести с лишним десятилетий, со времен Фореггера и раннего Эйзенштейна, Юткевич с его спектаклями, фильмами, статьями, репутацией, кругом общения был сам по себе явлением культуры, заметным и долговечным. Он дожил до апреля 1985-го, окончив свой путь на самом рубеже двух эпох. Как принял бы он то, что произошло уже год спустя, можно только гадать.
Я же помню его прямую, тощую фигуру с артистически повязанным шарфом на шее - как он входит в болшевскую столовую, журнал под мышкой, и журнал этот, конечно, парижский "Синема". Читал он, кажется, круглосуточно, обладая даром скорочтения,- по две книжки в день, да еще журналы, все подряд. И помнил прочитанное. Фантастическая память. Однажды таким образом попались ему сразу два моих сценария в журналах, и по поводу обоих я выслушал подробные суждения. Высказался он в целом одобрительно, но об одном сказал: понятно, про что сценарий, он "про то, что..." А другой "про всё", и этот ему понравился больше.
А беседовал он так: вы еще тянули вашу фразу, а он уже знал ее конец и договаривал за вас. И так постоянно. За ним было не угнаться...
Я еще ни слова не сказал о братьях сценаристах в Болшеве, а ведь было нас там немало, и вот уж кому гулять было некогда: работали. Совсем как у Блока: "Потом, запершись, писали угрюмо и рьяно". Старшее поколение, мэтры кинодраматургии держались вместе, дружили, ругали узурпаторов-режиссеров (см. у Блока: "ругали издателей дружно"). Называли друг друга детскими, вероятно, домашними именами: Люся, Мика, Кот, Жозя - соответственно Алексей, Михаил, Константин, Иосиф. Габриловича среди них не было - в те годы он сидел сиднем дома, как говорили, под присмотром жены. Упомянутые же лица были по преимуществу мастерами, скажем так, голливудского толка, то есть чистыми профессионалами, готовыми применить свое ремесло везде, где был спрос, благо таковой был. Многочисленные "национальные студии" в братских республиках охотно прибегали к помощи столичных мастеров, в том числе безымянной; это называлось "латать сценарии" - местных авторов, разумеется,- и требовало уменья. Оплачивалась работа сценариста очень неплохо по тем временам, а в прежние годы вообще, говорят, была самой прибыльной, куда там романисту. Молодой подававший надежды прозаик Евгений Габрилович был некогда соблазнен своим товарищем по гимназии Юлием Райзманом, режиссером, написал сценарий "Последняя ночь" и с тех пор был навсегда потерян для прозы - по причинам как раз меркантильным, что опять же приписывалось супруге. Так, по крайней мере, объяснил мне Райзман.
Наши болшевские мэтры, в том числе и неназванные, сохраняли осанку былых времен - респектабельные господа, мужчины из тех, кто курит трубку. Мы, кто помоложе, смотрелись рядом с ними, как голь, шантрапа - вечно в спешке (чего они себе, разумеется, не позволяли), в запарке, в долгах. Кстати, они же нам и ссужали деньги.