Травля шла по нарастающей. В отличие от того, что происходило после статьи «Слова „великие“ и простые», явно запахло «оргвыводами». Апофеозом кампании было выступление Хрущева на пленуме ЦК КПСС 21 июня 1963 года, снова обрушившегося на Некрасова.
«Константин Александрович Федин не является членом партии, но он глубоко партийный человек, — говорил Хрущев. — А вот писатель Виктор Некрасов, которого я лично не знаю, хотя и является членом партии, утратил драгоценные качества коммуниста, чувство партийности. Однако это не должно нас удивлять.
Партийность — это не врожденное качество, оно воспитывается жизнью. Нестойкие люди, даже будучи членами партии, могут под воздействием враждебной идеологии утратить чувство партийности. Меня удивляет в Некрасове другое — он настолько погряз в своих идейных заблуждениях, так переродился, что не признает того, что требует партия. Это уже другое дело…
Если человек, считающий себя членом партии, занимает неправильные позиции после того, как партия высказалась и определила свое отношение к тому или иному вопросу, если он настаивает на своем, он по существу перестает быть членом партии. Партия должна освобождаться от таких людей, которые свое ошибочное личное мнение считают выше решений партии, то есть великой армии единомышленников. И чем раньше партия освободится от таких людей, тем лучше, так как от этого она будет становиться все сплоченнее и сильнее».
Здесь раздались продолжительные аплодисменты. После этого, разумеется, началось персональное дело Некрасова — унизительное разбирательство закончилось первым строгим выговором…
Правда, когда сместили Хрущева, Некрасова — он рассказал мне все это в подробностях — неожиданно пригласили к Шелесту, тогдашнему члену Политбюро, первому секретарю ЦК КПУ. Шелест обласкал опального писателя, посочувствовал ему (Некрасов с большим удовольствием воспроизвел его фразу: «Да, нелегко в наше время быть писателем»), сказал, что восхищался (надо думать, не тогда, когда Некрасова поносили, а теперь, задним числом!), с каким мужеством и достоинством Некрасов встретил хамскую, всех (?) возмутившую критику Хрущева, и предложил ему выступить на республиканском партийном активе, посвященном разоблачению невыносимого «волюнтаризма» Хрущева. Шелест, считая, что Некрасов не забыл обиды, не сомневался, что он скажет то, что требуется. Некрасов выступить согласился, но заметил, что оценивает Хрущева как политического деятеля в общем положительно и не собирается этого скрывать в своем выступлении. «Как ты понимашь, — смеясь, закончил свой рассказ Некрасов, — на актив после этого они меня забыли позвать».
Сочувственное внимание властей к Некрасову было краткосрочным: оно продолжалось ровно столько времени, сколько заняла проработка свергнутого Хрущева. Через два с половиной месяца, в январе 1965 года, когда цензура задержала статью Твардовского «По случаю юбилея», посвященную 40-летию «Нового мира», и дело дошло до Суслова, серый кардинал партийного ареопага потребовал в частности снять то место в статье, где говорилось, что «широтой и непринужденностью изложения располагают к себе» путевые заметки Некрасова «По обе стороны океана». Он заявил, что критика очерков Некрасова была справедливой (об этом есть запись в недавно опубликованных «рабочих тетрадях» Твардовского). Возникает мысль, что критические буйства Хрущева выражали не только (а может быть, даже не столько) его собственное мнение — такова была позиция правящей верхушки.
Думаю, что после беседы с Шелестом начальство сделало окончательный вывод, что Некрасов человек дерзкий, неуправляемый, очень опасный. И его надо при первом же удобном случае скрутить в бараний рог…
Некрасов задыхался в затхлой, лживой, фарисейской атмосфере так называемых застойных лет. Как ни омрачались порой у них отношения с Твардовским, «Новый мир» был его, Некрасова, журналом, это был тогда единственный журнал, где он хотел печататься и где его печатали. Когда, к радости всех сталинистов, Твардовского убрали, «Новый мир» разгромили, печататься ему стало негде. Книги тоже не выходили, угроблен был после выматывающих душу проволочек двухтомник избранных произведений (невеселая эта история происходила на моих глазах — я, по просьбе Некрасова, писал к двухтомнику предисловие). Тут на беду тяжело, безнадежно заболела Зинаида Николаевна. И Некрасов стал запивать, чтобы хотя бы на время сбросить все то, что разом навалилось на него, чтобы отключиться, а ему уже и немного надо было — годы и здоровье были не те, что прежде. С тревогой и горечью писал мне тогда из Киева Дубов: «Виктор занят всей той же работой». И через два месяца снова: «Мать Виктора сломала бедро, лежала на растяжке, в гипсе. По мнению нашего врача, положение ее безрадостное. Виктор занят все тем же, когда не находится в клинике. И вьется вокруг него всякая сволочь. А помешать этому невозможно». Тягостно было все это видеть, но самое ужасное — действительно ничего нельзя было сделать. Но не могу я и не хочу осуждать Некрасова — и тогда этого не делал, и сейчас не стану, — очень уж худо ему было. Потом, когда преследования приняли совсем уж крутой оборот, он стал преодолевать себя — надо было держаться, надо было устоять, не уронив своего достоинства, и во время последних встреч перед отъездом он был всегда трезв, он был прежним, таким, каким я его знал много лет…