Похожая судьба могла быть и у рукописей Гроссмана. Пылились они в каком-то шкафу в отделе культуры, менялись владельцы кабинета и один из них, не обладавший такой литературной школой, как Барабаш, очищая шкаф от ненужных бумаг, — дело-то было давно закрыто, — отправил рукописи в топку или бумагорезальную машину, не знаю, каким способом там уничтожали ненужные бумаги…
Алесь Адамович как-то рассказал, что во время оккупации в Белоруссии люди очень страдали от солевого голода, после освобождения, когда привезли соль, ели ее ложками.
В первые годы перестройки, когда была ликвидирована цензура, читатели жадно, как белорусы после освобождения соль, поглощали то, чего долгие годы были лишены: произведения, лежавшие в ящиках письменных столов или запрещенные Главлитом, литературу «забугорную», эмигрантскую. У некоторых «толстых» журналов тираж достиг немыслимой, фантастической цифры — миллион экземпляров. Никогда и нигде такого не было.
А потом за два-три года тиражи резко упали — до уровня 30–40-х годов. Конечно, большинство тех, кто подписывался на журналы, просто лишились этой возможности — не хватало денег. Но дело не только в этом — насытились, как белорусы солью.
Больше того, переели. Во время отступления в сорок первом нас недели две кормили одними шпротами. Я потом после войны долгое время смотреть на них не мог.
Человека, который появился на пороге моего кабинета в журнале, я узнал только тогда, когда он представился: «Голованов Виктор Сергеевич». Я не видел его много лет, когда-то, в начале шестидесятых, мне приходилось с ним встречаться. Он был нашим цензором, называлась его должность — уполномоченный Главлита.
В войну он был политработником в казачьем корпусе. Наверное, я говорил ему, что в сорок третьем на Миусе воевал по соседству, и, видимо, он это запомнил.
Он достал из сумки два большущих альбома с вырезками из тамошних газет — это были его заметки и стихи. Оказывается, он ездил по следам боев, занимаясь благородным делом — отыскивал могилы однополчан, добивался от местных властей приведения в порядок находившихся в запустении надгробий и памятников. Ко мне он пришел посоветоваться, где ему издать книгу своих стихов.
Голованов был для нашего журнала самым лучшим цензором из всех, с кем мне пришлось иметь дело. Все свое внимание он целиком отдавал «Новому миру», нас он, по-моему, просто просматривал — большинство материалов было ему явно не по зубам.
Лишь однажды он, проявляя бдительность, исчеркал красным карандашом первые две или три страницы статьи, открывавшей номер. Правда, было это после того, как мы напечатали письма Хемингуэя Ивану Кашкину, в которых на Старой площади отыскали какую-ту крамолу и не только нам, но, видимо, и ему сделали соответствующее внушение.
Попалась же ему под руку абсолютно железобетонная статья Владимира Щербины, и он, кажется, был удивлен, что я не стал с ним спорить (поскольку ничего в этой статье мне не было жалко), а сказал: «Если вас что-то смущает, давайте уберем», и тут же вычеркнул три или четыре абзаца.
В разговоре со мной Виктор Сергеевич рассказывал о своих поездках на Миус, но то и дело вспоминал «Новый мир». Какая-то душевная заноза не давала ему покоя, думаю, и на пенсию его отправили из-за того, что не смог обеспечить стерильность публикуемых в этом журнале материалов.
Он говорил: «Я коммунист и Твардовский коммунист, я фронтовик и Твардовский фронтовик, а от меня требовали, чтобы я относился к нему как к врагу, подозревал его в происках». И как присказку через две-три фразы повторял: «Когда я служил в моей бенкендорфовской должности…»
Этим и запомнился мне его неожиданный визит — откровенным и бесстрашным признанием: «Когда я служил в моей бенкендорфовской должности…»
Очередной вызов в Главлит. Ломаешь голову, к чему они будут вязаться, но далеко не всегда угадываешь. Так и на этот раз.
Видно, однако, что дело серьезное — ведут меня не к заведующему отделом, а к заместителю главы ведомства (фамилию его запамятовал).
Он открывает сверку, где красным карандашом отчеркнуты два места в выступлении космонавта Феоктистова на обсуждении фильма Тарковского «Солярис». Меньше всего я мог ожидать, что у них возникнут претензии к выступлению столь уважаемого и знаменитого человека. (Потом сведущие люди мне сказали, что Феоктистов после одного «крамольного» выступления был у них на примете.)