Вторая история требует более подробного рассказа — многое здесь переплелось.
Начать придется издалека. После смерти Ильи Григорьевича Эренбурга бывший его секретарь В. А. Мильман, тяжело заболевшая, чувствуя приближение конца, передала вдове писателя несколько толстых папок с материалами, связанными с работой Эренбурга в годы войны для Совинформбюро. Любовь Михайловна, вдова Ильи Григорьевича, попросила меня разобраться в содержимом этих папок. Там, как выяснилось, в хаотическом беспорядке находились оригиналы статей Эренбурга, их переводы на разные языки, телеграфная переписка с зарубежными агентствами и редакциями, с представителями Совинформбюро в разных странах. Статей и корреспонденций Эренбурга, писавшихся для зарубежных изданий и неизвестных нашим читателям, на русском языке не публиковавшихся, был целый массив — около трехсот. Лучшие из них сохранили живую силу — это была превосходная публицистика. Я опубликовал какую-то часть этих статей в журналах и составил сборник, который отнес в «Советский писатель». А там сборнику преградили дорогу в свет Н. Лесючевский и В. Карпова — директор и главный редактор издательства, продолжавшие борьбу с автором мемуаров «Люди. Годы. Жизнь» и после его смерти не только по приказу начальства, но и по зову сердца.
Когда стало ясно, что мне эту стену не пробить, я обратился за помощью к Симонову, хотя он не был членом комиссии по литературному наследству, комиссии, к слову сказать, составленной не без умысла таким образом, что там не было людей, готовых воевать за издание книг Эренбурга. Просьба моя была, как бы это помягче выразиться, рискованной и бестактной. Я хорошо знал, что отношения у Эренбурга и Симонова — в войну и после войны дружеские — были испорчены непоправимо. По вине Симонова. Когда была напечатана имевшая огромный общественный резонанс эренбурговская «Оттепель», Симонов выступил в «Литературке» со статьей, в которой с охранительных позиций подверг повесть резкой критике. Никто его, как говорится, за язык не тянул, он сделал это по собственной инициативе, считая, что проявляет высокую принципиальность, критикуя идейные пороки книги, написанной человеком, ему близким. Но особенно Эренбург разозлился, как-то сказал мне Симонов, что он, Симонов, эту статью перепечатал в своем сборнике литературно-критических статей, вышедшем в 1956 году, — скорее всего потому, что в «Литературке» он ответил Симонову, а в книге статья пошла даже без упоминания о том, что Эренбург отвечал на нее.
Это было мутное, дурное время в жизни Симонова — он стал проявлять такую любовь к недавнему прошлому, которой, когда оно было настоящим, у него не было. Он вдруг опубликовал в одном из своих сборников написанное в войну и никогда не печатавшееся стихотворение о Сталине — совершенно бездарное, вызывающе бездарное, не случайно он не напечатал его в войну. Он поставил у себя в кабинете фотографию сталинского монумента на Волго-Доне (правда, тут он был не одинок, — фотографию Сталина я видел в 1959 году на даче у Твардовского). Все это было явным вызовом, только не очень понятно кому и чему, наверное, тем карьеристам, которые прежде изо всех сил курили Сталину фимиам, а теперь торопливо отрекались от него. Но, вольно или невольно, это приводило к выгораживанию Сталина, сталинского режима. Свою роль тут сыграла и история с передовой «Священный долг писателя» в «Литературке», напечатанной через несколько дней после похорон Сталина, в которой говорилось: «Самая важная, самая высокая задача, со всей настоятельностью поставленная перед советской литературой, заключается в том, чтобы во всем величии и во всей полноте запечатлеть для своих современников и для грядущих поколений образ величайшего гения всех времен и народов бессмертного Сталина». По правде говоря, это было тогда не единственное выступление в таком духе. Но эта передовая попала на глаза Хрущеву, он возмутился — справедливо возмутился, — и, как это делалось при Сталине, приказал немедленно снять Симонова. Симонов, видимо, оскорбился, это тоже толкало его в оппозицию новым веяниям.
Перелом в его отношении к Сталину, сталинским порядкам, к начавшимся в стране переменам произошел после XX съезда, когда он взялся за книгу о сорок первом годе и стал разбираться в истинных причинах наших тяжелых поражений. Он понял, чего стоил стране и армии тридцать седьмой год, а литературе — постановления ЦК сорок шестого года. Но это далось ему нелегко и непросто. В стихотворении, написанном вскоре после XX съезда и напечатанном уже после его смерти, в «перестроечное» время, выразились и владевшая им в первые месяцы после смерти Сталина душевная смута и наступивший перелом: