Выбрать главу

— Что знаешь!

— Что ж я хорошего знаю? Вот разве, что Нениле Еремеевне жених находится.

— Откуда? Кто?

— Жених знатный. Такой, что лучше всякой саженной лестницы, — на всякую высоту через него достанешь, — понимаете?

— А! — воскликнул отец.

— А коли, примерно сказать, вы взберетесь на высоту, а я останусь у вас под сапогами, так вам нечего даже и каблуком притопывать: вы только ноги передвигайте, и то голову мне притопчете. Так, что ли?

— Так, так, — отвечал отец. — Так, так!

— В то воскресенье женишка поглядим: пожалует на смотрины. Осанист, говорят, как князь.

Я много не разумел из этого разговора и старался вычитать на лице матери его добрый или худой смысл. Она прислушивалась внимательно ко всякому слову пономаря, и слова его заметно ее встревожили.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Мои треволнения и Ненилин жених

Всю следующую неделю я провел в тяжелых волнениях, которые тем были несноснее, что я не мог их разделить ни с кем из близких сердцу: мать моя была очевидно поглощена своими какими-то, как казалось, печальнейшими и тревожнейшими мыслями и на все мои вздохи, вопросы и попытки завести разговоры отвечала единственно поцелуями, советом покататься на Головастике или побегать по двору и предложеньем вкусить от плодов земных или от домашнего печенья и варева.

А Настя и Софроний, казалось, совершенно забыли, существует ли на свете тот, кого они еще так недавно почтили своим вниманием и осчастливили ласками.

Это забвение со стороны Насти и Софрония было мне особенно чувствительно и исполнило меня горестным изумлением.

Я на все был готов, кроме этого их забвения. Я решился с неуклонным мужеством и твердостию переносить самые жесточайшие страдания и даже, упоенный моими восхищенными чувствами, не без некоторой отрады думал о мученичестве, услажденном тайными сношеньями с драгоценными мне союзниками, близким общением духовным, опасными с ними свиданьями и прочим тому подобным.

Но, увлекаемый воспоминаньями, я забегаю вперед… Постараюсь повествовать, не нарушая последовательного порядка ни в проявлении собственных чувствований, ни в ходе событий.

На следующее же утро после нашей прогулки в лесу я, исполненный некоего, так сказать, божественного вдохновения, нисходящего на смертных пред свершеньем великих дел, готовый на все подвиги мужества и самоотвержения, выбрал на выгоне у опушки леса удобный пункт, с которого мог наблюдать появление Насти и Софрония, и тут, замирая, притаился.

Я думал об одном: выразить им свои чувства и упиться выраженьем их чувств; что дальше наступит, я того себе не представлял и о том не заботился; я, подобно распаленному воину, стремился вперед с обнаженным мечом, не рассчитывая на победу, не страшась поражения, единственно увлекаемый безумием возбужденного духа.

Я полагаю, будет излишним описывать читателю муки моего ожидания.

Прошли многие, показавшиеся мне веками, до тошноты меня истомившие часы, а все не появлялись те, кого я жаждал узреть.

Пронзительнейшим образом вывизгивала попадья обвиненья в лежебочестве, страшное пожеланье "разродиться девятью ежами", намеренье свое загнать виновную туда, где "козам роги правят", а громкий, но кроткий голос работницы Лизаветы протяжно приводил доказательства усердия и ревности в работе; батрак Прохор запрягал, с свойственною ему меланхолическою медленностию и вздохами, лысую сивую кобылу в тележку с резным задком; юркий пономарь несколько раз прошмыгнул из стороны в сторону с какими-то контрабандными предметами под полой; отец мой обтесывал колышек во дворе, покашливал, приостанавливал тесанье и взывал: "о господи!", а затем снова слабой и неискусной рукой принимался тесать; раз пять благолепная Ненила, сойдя с своего крылечка, приближалась к запрягаемой тележке и, упершись белыми руками в пышные бока, наблюдала за медленными движеньями Прохора и задумчиво что-то пережевывала; солнце ярко сияло; немолчный гам и пенье поднимали птицы в лесу; трещали кузнечики, вились белые бабочки.

А я сидел на корточках и ждал!

Наконец показался Софроний.

Мне, как всякому не сильному мира сего, много раз в жизни доводилось упражняться в пассивных и потому несноснейших ожиданиях, а следственно, приходилось много раз испытывать то замиранье и трепет, какие охватывают унылого, истерзанного жгучим нетерпеньем ожидателя; невзирая на это, до сих пор последующие, иногда достаточно бурные и мятежные чувствования не могли изгладить у меня из памяти помянутых в невинном отрочестве испытанных волнений.

Софроний держал в руках плетушку. Я тотчас сообразил, что он направляется в ельник за грибами на обед. Я пустился во весь дух по бурьянам, не разбирая дороги, и, спотыкаясь, падая, цепляясь, вскрикивая от боли, но презирая ее, домчался до поворота в Волчий Верх и здесь остановился. Я принужден был ухватиться руками за дубовый ствол: сердце у меня билось до разрыву, и дыханье мне захватывало.

Я пересек дорогу Софронию, и мы неминуемо должны были теперь встретиться лицом к лицу.

Софроний не замедлил показаться. Он шел прямо на меня.

Я с жадностью начал в него вглядываться, стараясь по лицу угадать расположение его духа и волнующие его мысли.

Он обыкновенно ходил, слегка понурив голову и почти всегда напевая какую-нибудь думу или былину мрачного содержания, но теперь он шел безмолвно, несколько закинув голову, задумчиво глядя вперед; в лице его не было ни угрюмости, ни печали, но нельзя тоже было сказать, что он весел или безмятежен.

Наблюдал ли когда благосклонный читатель первые проявленья разыгрывающейся бури? Все смолкает; воцаряется глубокая тишь; нет солнца, но нет еще и тьмы; громы небесные изредка, издалека, чуть слышно доносятся и не пугают, а скорее ласкают слух; проносящееся время от времени дуновенье ветерка как-то особенно освежительно и отрадно; но во всем оказывается чаянье надходящей грозы…

Теперь, сам уже достаточно знакомый с грозами и бурями душевными, я могу уподобить заигрывающую страсть наступающей ярости стихий, но в то неиспытанное страстями время я только вывел следующее бесхитростное заключение:

"Он, видно, задумался, как нам быть. И, верно, он тоже решил, что лучше уж все терпеть, да только не разлучаться нам".

Мысль эта исполнила меня какой-то особой отчаянной отвагой относительно грозящих бедствий, а вместе с тем несказанного нежностию к доблестному и драгоценному союзнику. Я ринулся к нему навстречу и радостно проговорил:

— Здравствуйте!

— Здорово, Тимош, — ответил он.

Голос его приветлив, но в нем слегка прорывается та недовольная нотка, какая звучит в голосе смертных, внезапно исторгнутых из объятий Морфея или пробужденных от поглотивших их мечтаний; лицо не омрачилось, но не сияет и восторгами; обращенье приятельское, дружеское, но без порывов. Приветствуя меня, он наклоняется и срывает гриб.

Я чуть не зарыдал.

Я, жаждавший пред ним излить душу, уповавший на блаженство сочувствия, я мог только пролепетать:

— Вы за грибами?

— Как видишь.

— Это весело, за грибами ходить.

— Ну, оно, пожалуй, можно бы кое-что и повеселее на белом свету сыскать!

Молчанье. Он наклоняется снова и срывает еще гриб.

— Вы в ельник? — спрашиваю я, холодея.

— Да, в ельник; там скорей наберу, а тут и останавливаться не стоит. Ну, счастливо оставаться, Тимош!

И он быстро удаляется.

Я каменею на месте, уничтоженный.

"Что ж это? Вчерашняя блаженная прогулка сон или явь? Или он все забыл? Или что случилось? Не побежать ли мне за ним? Может, он бы иначе теперь заговорил со мной!"

Я сделал было шаг вперед, но вдруг меня поразила мысль, что эта погоня может ему показаться несносной, а так как мне даже в те несмысленные годы всякое душенье ближнего во имя нашей любви к нему было противно, то я отбросил это намеренье с такой же поспешностью, с какой нежная рука отбрасывает от себя раскаленное железо.

Успокоясь несколько, я решил во что бы то ни стало увидать Настю. С этой целью я обратно отправился к дому, волочась как раненый и в мучительном сомнении повторяя себе: