Выбрать главу

"Какая-то она теперь будет?"

Жестокая судьба, вероятно, в то утро уже утомилась меня преследовать и, утонченная в жестокостях, позволила мне, что называется, передохнуть, потешила удачею.

Я приближался к выходу из лесу и, подавив, насколько возможно, свои горестные чувства, мысленно изыскивал средства увидать Настю и поговорить с ней. Вдруг я слышу стук колес по лесной дороге и узнаю легкое тарахтенье поповой тележки с резным задком; меланхолическое посвистыванье Прохора и два-три укорительных возгласа, обращенных к сивой кобыле, явственно до меня долетающие, уничтожают последние мои на этот счет сомнения. Я подбегаю на безопасное расстояние к дороге и приседаю за куст.

Едва я успел присесть, как вышеозначенная тележка показывается, и я весь вздрагиваю от неожиданного удовольствия: в ней сидят оба, то есть отец Еремей и матушка Варвара!

Пути к Насте мне очищены!

Но надолго ли они поехали? И куда поехали?

Прохор был в новой белой свитке, и стан его перехватывался новым красным, как жар, поясом; на раменах отца Еремея приятно переливалась праздничная широкорукавная ряса из темной двуличневой материи; одежды же иерейши представляли больное для глаз и непостижимое для ума смешенье красок.

Очевидно, они отправились в гости или в город. Самое ближнее местопребывание иерейское отстояло от Тернов на двадцать верст, город — на сорок, следственно, они никак не могли возвратиться до вечера. До вечера я успею испытать Настю.

Я устремляюсь по выгону, быстро достигаю границы, отделяющей попов огород от нашего, и жадным взором обозреваю все видимое пространство.

Ландшафт оживляла одна Ненила, сидевшая на первой ступеньке своего крылечка и лущившая тыквенные семечки.

Нетерпенье увидать Настю столь меня обуяло, что я утрачиваю все свое обычное благоразумие и осмотрительность и действую отчаянно.

Я прямо подступаю к Нениле и, насколько волненье позволяет, умильно ее приветствую; затем, не дав ей времени опомниться, коварно восклицаю:

— Ах, сколько ягод в лесу! Просто чудеса!

— Где? — спрашивает Ненила, выплевывая шелуху, которую изумление удержало в ее алых устах.

Известие о ягодах заставило ее забыть дерзновенность моего к ней обращения.

— Везде, — отвечаю я с восторгом — притворным восторгом, ибо в ту минуту пропади все ягоды на земном шаре, я бы даже не ахнул. — Везде, по всему лесу! Так, куда ни глянешь, словно жар горит! И этакие крупные! Я таких крупных сроду еще и не видывал!

— А я вчера ходила-ходила и всего горсточек пять набрала.

И она вздохнула.

— Да вы где ходили? Ходили вы к… к… к Трощинскому шляху?

Читатель! слова мои были исполнены коварства. О растительности близ Трощинского шляху я имел лишь смутное представление. Точно, я слыхал от отца, что там, во времена его молодости, удивительно родилась земляника, но сам там я отродясь не бывал.

Так сбивают нас страсти с прямого пути! Мгновение — и вы, сами того не заметив, уж в стороне, уж на какой-нибудь скользкой тропе, сбегающей в пропасть!

— Нет, — отвечает Ненила, — к Трощинскому шляху не ходила. Куда ж это, даль такую! Там, говорят, волков целая страсть. Нет, к Трощинскому шляху не пойду.

И она снова легонько вздыхает и снова принимается лущить тыквенные семечки.

— Нет, — бормочу я, — нет, там волков не бывает. Как можно! Какие там волки! Нет… нет…

Я запинаюсь, заикаюсь; мне совестно глянуть в лицо доверчивой волоокой собеседницы.

— Как нет! Вон в Грайворонах так мужика съели. Он поехал за дровами, а они его и съели. Ох! как подумать, какие на белом свете страсти!

И вздыхает.

— Д-да, — отвечаю я.

— Такие страсти, что избави нас господи!

И снова вздох, еще глубже, а затем истребленье тыквенных семечек.

Я стою как на горячих угольях. Где Настя? Слышит ли наш разговор? Если слышит, неужели не выйдет?

— А то вот еще недавно один пан застрелился из ружья: хотел в зайца, да заместо зайца в свою грудь, в самое сердце!

Снова вздох и выплюнутое семечко.

— Где ж это?

— В Соколовке. И такое, сказывают, у этого пана тело белое — белое-пребелое! И жена его, сказывают, так по нем плачет! И мать тоже плачет; и дети плачут… Ох! беда!

И снова вздох, выплюнутое семечко и восклицание:

— Какие этого году семечки червивые! Что ни возьмешь в рот, то одна червоточина! Ох!

В это время к крылечку приближается работница Лизавета с охапкой хворосту.

— Лизавета, а Лизавета! что ж это ссмечки-то все червивые?

— А что ж мне с ними делать? — отвечает Лизавета.

— Вот так-то всегда! Ох!

— Что ж всегда!

— Ох!

— Чего это вы охаете? Нечего вам совсем охать. Вам радоваться надо!

Ненила снова охает.

Лизавета скрывается за дверями, и я слышу, как в глубине иерейского жилища она говорит Насте:

— Сестрица ваша закручинилась: все охает сидит; пошли бы вы ее разговорили.

Несравненная Лизавета! я мысленно послал ей тысячу благословений за эти слова.

Немного погодя Настя вышла на крылечко и села возле сестры.

Я ожидал, что она, увидав меня с Ненилою, изумится, но она, повидимому, нисколько не изумилась, с пленительнейшею приветливостию сказала мне:

— Здравствуй, Тимош!

И ласково погладила меня по головке.

"Она, видно, уж слышала, что я тут, — подумал я. — Ах, если б теперь Ненила куда-нибудь делась! Что бы Настя мне сказала? Какая она белая нынче! И изморенная какая!"

— Что ж не сядешь, Тимош? — сказала Настя. — Садись.

Я сел около них, ступенькой ниже. Ненила лущила семечки и охала. Настя некоторое время молчала. Я украдкой взглянул на нее; лицо ее было очень задумчиво.

Наконец она сказала:

— Ненила, чего ты все вздыхаешь?

— Да страшно! — ответила Ненила с таким вздохом, который мог бы с успехом свалить годовалого быка.

— Чего ж ты боишься?

— А как бить будет?

— Может, он бить не будет.

— А как будет?

Настя с минуту помолчала, потом сказала:

— Неизвестно, что будет, — чего ж загодя печалиться?

Но вслед за тем она сама тихонько вздохнула и слегка, чуть-чуть усмехнулась, как бы признавая, что такая философия хотя прекрасна и похвальна, но к делу неприменима.

— Кабы я знала, что он бить не будет, так я бы не печалилась, — сказала Ненила. — Ох!

Несколько минут длилось молчание.

— Хоть бы уж папенька с маменькой лисий салоп мне справили, все б мне легче было! — проговорила Ненила. — Справят они, Настя?

— Верно, справят.

— И чтоб атласом покрыть или гранитуром. И покрышку малиновую. К лисице малиновое очень идет. Правда?

— Правда.

— Ну, и чтоб тоже они мне шаль новую дали. Что ж, как я буду замужем без шали? Теперь всем в приданое шали дают. А маменька кричит: "Обойдется!" Уж это лучше совсем замуж не ходить, если шали не дадут! Мне только стыд один будет! Ох, господи, вот беда-то!

Она встала.

— Куда ты? — спросила Настя.

— Напиться. Уж какие эти семечки нынче червивые! Во рту даже горько стало! Ох!

Наконец она скрылась!

Сердце запрыгало у меня в груди, и туман застлал глаза.

Как она теперь взглянет? Что она теперь скажет?

Но она и не глядела и не говорила. Глаза ее были устремлены вдаль, и мыслями она витала где-то далеко-далеко. Слабый румянец проступал у нее в лице, понемногу разливался-разливался и вдруг вспыхивал яркой зарей, глаза начинали лучиться, и вся она словно разгоралась; вслед за тем она бледнела и вся утихала.

"Что с нею? — думал я с тоскою. — И она все забыла?"

— Ты мне лучше грушовничку[7] подай, — доносился из внутренности жилища голос Ненилы.

Ненила могла каждую минуту появиться! Я не помнил себя.

— Помните, — прошептал я, задыхаясь от волнения, — помните, как вчера весело было? Там, в лесу…

Она поглядела на меня, как бы вопрошая, кто я такой и откуда взялся, но тотчас же все сообразила и ответила, улыбаясь: