— Ах ты, лакомка!
— Я не лакомка, — ответил я с отчаянием. — Я не про ягоды… а так было весело… Я бы все так гулял!
— Ишь, гулена! А кабы тебя за работу посадить? а?
Она, улыбаясь, слегка притронулась к моей щеке, как бы угрожая ущипнуть, но все это вдруг словно оборвалось — и улыбка, и слова, и ласка. Она побледнела, сложила руки на коленях, умолкла и снова принялась глядеть вдаль.
Между тем я уже слышал развалистую походку Ненилы.
— Пойдете опять… в воскресенье… туда… в лес… как вчера?.. — прошептал я, трепещущий.
Настя встрепенулась, как бы испуганно взглянула на меня и с живостию ответила:
— Не знаю.
— Пойдемте! — начал я молить ее, чуть не плача. — Пойдемте!
— Ну, хорошо, я пойду.
— Пойдете? Правда?
— Пойду, пойду, — проговорила она и вдруг встала, облилась вся алым румянцем и снова поместилась на ступеньке крылечка и задумалась.
— И грушовник у нас какой нынче, — сказала Немила, появляясь в дверях. — Совсем в нем смаку нет: пьешь, а все одно что мякинный настой! Ох!
Она тяжело опустилась на ступеньку крылечка, на прежнее место.
— Ох!
И громко, каким-то особенным образом икнула. Со стороны можно было подумать, что звук этот произведен звонкоголосой иволгой. И оказала:
— Это, видно, он меня поминает: так с засердцов и взяло! Ах, беда, беда! Будет он меня бить! Кабы он хоть не рябой был, все бы легче! А то как он еще рябой! Тогда просто хоть умирай ложись.
— С чего ты взяла, что он рябой? — сказала Настя. — Говорили: красавец!
— Что говорили! Завсегда невест обманывают. Вон Крестовоздвиженской Кадочке сказали, что красавец, а он рябой-прерябой, точно исклеванный, макушка лысая, как колено, и сам красный. И драчун. И на первый день ее откатал. Ох!
— И что это вы все такое прибираете! — сказала Лизавета, появляясь с решетом в руках. — Это вы, Ненила Еремеевна, все с жиру!
— Погоди: пропадет у меня весь жир-то! — отвечала Ненила меланхолически. ~ Весь пропадет, как есть до последней капли!
— А может, вас разнесет, как грайворонскую попадью.
— Нет, уж прощай мое веселье! Пришла беда! Пропаду! Ох!
Столь трагические слова странно звучали в устах Ненилы; в этот день она особенно поражала взоры яркостию ланит, крепостью тела и живостию аппетита: после тыквенных семечек и грушовника она вынесла себе ватрушку необычайных размеров, которая в ее руках быстро исчезала.
— Пойдемте-ка лучше стручки рвать к обеду, — сказала Лизавета.
— Кабы меня к Крестовоздвиженским маменька отпустила, так я бы там хоть на картах погадала.
— Что ж, вы попроситесь, — может, и отпустит. А теперь пойдемте покуда за стручками.
— Нешто вправду пойти?
— Пойдемте!
— Ну, пойдем.
Она встала со вздохом и развалистым шагом последовала за проворною моею благодетельницею Лизаветою на огород. Сделав несколько шагов, она обернулась и крикнула:
— Настя, что ж ты не идешь?
— Я тут посижу, — отвечала Настя.
— Иди, вместе все веселее, — настаивала Ненила.
Настя было приподнялась, но тотчас же снова села на ступеньке и, казалось, забыла обо всем ее окружающем.
Тщетно я старался привлечь ее внимание робким покашливанием, вздохами, постукиваньем ногтями по ступеньке; я даже несколько раз умышленно ронял свою шапку так, что она падала прямо перед ее глазами, — все без успеха!
"Верно, что-нибудь случилось, только я этого не знаю, — думал я. — Но что же случилось?"
И, тоскуя, я терялся в недоумениях.
Незаметно подъюркнувший к нам пономарь спугнул Настину задумчивость и спутал нити моих унылых соображений.
— Здравствуйте, Настасья Еремеевна, — начал он тараторить. — Как вы в своем драгоценном здравии? Поздравляю вас, Настасья Еремеевна, с радостью. Желаю и вам того же, что сестрице вашей господь посылает. Вот, говорят, нету правды на земле, — правда есть! Господь всегда взыщет благочестивых своею милостию. Вот и взыскал он ваших родителей, Настасья Еремеевна, и взыскал… Вы, Настасья Еремеевна, и сестрица ваша, все одно как цветы прекрасные: всякое око вами пленяется. Куда ни пойду, ни поеду, все слышу: красавицы дочери у отца Еремея, красавицы! Да, думаю, уж насчет красоты будьте спокойны: Соломонова царица перед их красотой спрячется! Исходи весь свет, так не сыщешь таких, как наша Настасья Еремеевна да Ненила Еремеевна! Уж это и враг их, и то должен им приписать! Как глянешь на Настасью Еремеевну да на Ненилу Еремеевну, так потом на других и глядеть нельзя: просто глаза сами закрываются! Вот недавно посмотрел я на Крестовоздвиженских, на дочек отца Петра, так ведь даже я ахнул: совсем в них никаких прелестей нету! Ну, известно, и женихов таких нету! Наш женишок в воскресенье пожалует, Настасья Еремеевна?
— Да, в воскресенье, — ответила Настя.
— Сокол, говорят, настоящий как есть сокол! И денег у него, говорят, целая казна! Просто куры не клюют!
— Да, говорят, богатый, — отвечала Настя.
— Дай господи вашим родителям за их благочестие и милосердие! — сказал лицемерный пономарь, набожно поднял свои лукавые глаза к небу и осенил себя крестным знамением.
— Не засиделась у нас Ненила Еремеевна, — продолжал он, — не засиделась! Не успели мы и наглядеться на нее! Так-то и вы, Настасья Еремеевна, того и гляди, что покинете нас сиротами.
Вероятно, до слуха Ненилы долетели звуки пономарева голоса, ибо она появилась у огородной калитки и вытянула свою белоснежную выю, как бы прислушиваясь.
— Ах! — вскрикнул пономарь, увидав ее. — Ах! Ненила Еремеевна! Улетите вы от нас, наша пташечка!
И без того меланхолически настроенная приближением роковых смотрин, Ненила при сердечном восклицании пономаря совсем растрогалась. Удушаемая волнением, а также свежим горохом, наполнявшим ей рот, она пробормотала:
— Улечу! улечу!
И заплакала, прикрывши благолепный лик свой рукавом.
— Что ж это вы, Ненила Еремеевна! — воскликнул пономарь. — Это нам слезы проливать, а вам только радоваться! У кого такие женихи-то? Все от зависти почахнут! Это уж вам господь за вашу добродетель посылает такого вельможу! Красавец, богач, умница! А родня-то какова! Доступ к первым представителям господа нашего Иисуса Христа! Нет уж, Ненила Еремеевна! не гневите всевышнего слезами! Вы возликуйте! Сподобил вас творец небесный великого благополучия. Все теперь ахают на ваше благополучие. Отца Петра дочки так просто места себе не находят; так все руки к небу и: "Счастливая Ненила Еремеевна, счастливая! Какому это святому она молилась, которому мученику поклонялась?"
Ненила мало-помалу опускала рукав, которым, в порыве чувствительности, она было прикрыла свой образ; слова красноречивого пономаря, видимо, действовали на нее приятно. Привлекаемая этими словами, как некиим лакомым блюдом, она все ближе и ближе подступала, пока, наконец, с умильной усмешкой заняла место на ступеньке крылечка.
— Поздравляю, Ненила Еремеевна, поздравляю! — говорил пономарь. — И дай вам господь многие лета!
Настя встала и, прежде чем я успел опомниться, скрылась во внутренность жилища.
Ни единого прощального слова! ни единого взгляда!
Пономарь продолжал рассыпаться мелким бесом перед простодушною Немилою. Я оставил их и с сокрушенным сердцем отправился домой.
Мать тотчас же заметила мое расстройство.
— Что ты, Тимош? — спросила она.
Я выразил ей грусть мою по поводу внезапного и для меня непонятного Настина и Софрониева ко мне охлаждения.
— Вчера как любили, — говорил я с сокрушением, — а нынче совсем нет! А нынче совсем нет!
Мать рассмеялась, по лицо ее все-таки сохраняло столь печальное выражение, что я не оскорбился этим, по-моему, совсем неуместным смехом, а только еще более встревожился.
— Так вчера очень любили? — сказала она, привлекая меня к себе. — Ах ты, мой мальчишечка милый!
Она крепко меня поцеловала и прибавила:
— Ты не горюй, они тебя любят.
— Ничего со мной не говорят, — возразил я жалобно.
— Будут говорить, а покуда ты поиграй поди, побегай. Хочешь, может, есть?