Выбрать главу

Вероятно, я сделал какое-нибудь выдавшее меня движение, ибо он быстро обернулся в мою сторону, прикрыл рукавом рясы свои письмена и тревожно проговорил:

— Кто тут? что тебе надо?

— Матушка прислала, — пролепетал я в ответ, — пожалуйте бумажек на печенье.

— А! хорошо, хорошо… Погоди, я поищу…

Под видом исканья он, искусно вертя исписанный им лист, вместе с прочими чистыми, лежавшими тут же на столе, тщательно сложил его, спрятал в шкатулку и, щелкнув замком, встал, говоря:

— Нет, тут вся чистая, — жаль такую на печенье!

Я хотел удалиться.

— Постой, постой! Куда ты так летишь? — остановил он меня. — Я вот еще тут поищу. Иди за мной.

Он взял свечу и отворил двери в другую светлицу.

Эта светлица служила, по всем видимостям, кладовою. Она вся была изувешана одеждами, уставлена многими сундуками красного, голубого и зеленого цвета, окованными жестью и железом; все пространство между этими крупными предметами было завалено предметами мелкими: целый хаос туго набитых мешочков, кулечков, мотков беленых и суровых нитей, белой и цветной пряжи, горстей льна и замашек, пестрых поясов терновского изделия, полотна в небольших сверточках и в связках, бараньих шкурок, и прочего, и прочего, и прочего возвышался в иных местах почти в рост человеческий. Все это были, как, вероятно, читатель сам угадывает, смиренные приношения сочетавающейся браком, крестящей, болящей и отходящей в мир лучший паствы.

— Подержи-ка свечу, — сказал отец Еремей. — Повыше подними.

Я исполнил приказанное, а он пробрался к полке в углу и взял с нее несколько пожелтелых, криво исписанных листов, пересмотрел их и затем подал мне:

— Вот тебе и бумажка на печенье! Погоди, погоди! Чего ты так кидаешься? Ты чего боишься?

— Нет, — отвечал я, — нет…

— Погляди-ка на меня!

Я поглядел, но, вероятно, взгляд мой изменил мне. Он стал всматриваться в меня благими, но испытующими глазами и спросил:

— Как тебя звать?

— Тимош, — отвечал я.

— А сколько тебе лет, Тимофей?

— Скоро девять.

— Что ж, ты молишься богу? Почитаешь родителей?

Я отвечал утвердительно.

— А заповеди господни твердо знаешь?

— Нет еще, не очень твердо…

— Заучи, заучи и помни! Кто помнит заповеди господни, того господь возлюбит и удостоит царствия небесного.

Он погладил меня по голове. От прикосновения его мягкой, пуховой руки меня подрал мороз по коже.

— Господь видит все наши тайные дела, все помышленья, — все господу известно!

Затем он, все мягко дотрогиваясь правой рукой до моей головы, развил мне, какие награды ожидают праведника не только в будущей, но и в этой жизни и какие мучения уготованы грешникам; в заключение, подведя меня к стене и подняв свечу, он осветил мне картину страшного суда.

— Гляди, гляди, — повторял он пастырским благим голосом, поднося свечу то к той, то к другой грешной фигуре, извивающейся от мучений среди красных языков пламени, между тем как проворные черненькие бесы суетливо подсыпали где надо свежих угольев и усердно раздували палящий, но не спаляющий огонь.

— Видишь? — спросил отец Еремей.

— Вижу, — отвечал я.

Он поставил свечу на стол и оказал:

— Ну, неси матушке бумагу.

Я кинулся в двери, как сорвавшийся с виселицы, но, перебежав сени, остановился и отер капли холодного пота па челе.

Что такое он писал? Куда? кому? Как это проникнуть?

Вдруг я почувствовал мягкое прикосновение пухлой руки, за минуту перед тем гладившей мои волосы. Эта рука тихо опустилась на мое плечо, и пастырский голос вопросил:

— Чего ж ты здесь стоишь?

Он так неслышно ко мне подкрался, что я вскрикнул.

— Чего ж ты испугался? — продолжал он.

Я что-то пробормотал о неожиданности его приближения, о темноте сеней, о трудности нащупать дверную щеколду.

— Сотвори крестное знамение и прочитай молитву.

Он отворил двери, пропустил меня и вслед за мною вошел сам.

— Что ж бумага? — встретила нас попадья. — Пропасти на вас на всех нет! Тут хоть разрывайся на часточки, так…

— Вот бумага, вот бумага, — прервал отец Еремей.

Она вырвала у меня листы, причем сильно пострадали мои два пальца.

— А что, много еще дела? — спросил отец Еремей.

Он стоял против пламени очага, шелковистая борода упадала ему на грудь мягчайшими волнами, и лик его сиял благостынею.

— Тебе выслепило, что ли? — ответила необузданная супруга.

— Отчего ж ты не позвала еще кого-нибудь на подмогу?

— Какого дьявола я еще позову?

— Отчего ты не позвала Софрония? Пошли за ним.

При столь неожиданном предложении даже уста попадьи остались сомкнутыми.

У меня страшно замерло сердце. Все присутствующие как бы окаменели.

— Пошли за ним, — повторил отец Еремей.

— Да ты умом тронулся, что ли? — воскликнула попадья. — Этакого разбойника кликать! Мало он еще сраму нам наделал? Я бы его, мошенника…

— Варвара! — прервал отец Еремей кротко и торжественно: — Варвара! остановись…

— Что? что?

— Остановись, Варвара! Господь повелел нам прощать врагам нашим и творить добро ненавидящим нас! Я не желаю мстить Софронию, я не питаю на него злобы, я…

— Так это спускать такой собаке все его каверзы? Ну, признаюсь! Этак…

— Я смиряюсь, — продолжал отец Еремей. — Пусть судит нас господь. Оба мы предстанем пред лицо его, и тогда разберется, кто из нас прав, кто виноват! Он, царь небесный, рассудит нас!

Попадья не решилась более противоречить и только облегчила свою душу тем, что трижды гневно плюнула.

Лицемер пономарь протяжно вздохнул во всеуслышание.

— Поди-ка, Тимофей, за Софронием, — обратился ко мне отец Еремей. — Ведь вы с ним приятели, а?

При этом он поглядел на мою мать.

Мать моя не поднимала глаз и, казалось, была погружена в свое занятие.

Пономарь опять протяжно вздохнул во всеуслышание, и как в первом вздохе ясно выражалось умиление христианской добродетелью отца Еремея, так во втором ясно выразилось сокрушение моим дурным выбором.

— Он еще младенец! — пролепетал мой отец, — еще ничего не смыслит! Где ж ему еще смыслить? Он еще ничего…

Отец Еремей покрыл его дребезжащее лепетанье своим густым, кротким голосом:

— Поди, Тимофей, позови сюда Софрония. Скажи: батюшка просит вас, придите пособить в работе.

Я отправился.

Читатель поймет, что я отправился не без волнения.

Волнение эго было столь сильно, что, невзирая на мое великое нетерпенье, я не имел сил бежать, а вынужден был сойти с крылечка колеблющимися стопами и приостановиться, дабы перевести дух и сколько-нибудь успокоиться.

Ночь была тихая, жаркая, темная; все в природе не то что уснуло, а как бы притаилось: чуялось, что все кругом живет, трепещет жизнью, но вместе с этим ни единого живого звука не долетало до слуха; небо было прозрачно, но какого-то мглистого цвета, и в этой мгле, как точки матового золота, светились мириады звезд.

— Тимош! — прошептал чей-то голос. — Тимош!

Я вздрогнул и обернулся в ту сторону как ужаленный.

Настя высунулась по самый пояс из освещенного окна и сделала мне знак к ней подойти.

Я как теперь вижу на этом освещенном фоне ее темную фигуру, гибкую, крепкую, стройную, трепещущую нетерпением и тревогою.

Я подошел к окну. Настя схватила меня за шею и притянула к самому своему палящему, но бледному лицу.

— Ты куда? — прошептала она. — Не ходи… не зови…

— Что ж мне сказать? Что делать? — спросил я.

Она, не выпуская меня из рук, безмолвствовала, как бы колеблясь, как бы не зная, на что решиться. Я чувствовал, как она вся горела и трепетала и как стукало ее сердце.

Окинув взглядом внутренность светлицы, я увидал, что дверь в кухню приперта и даже приставлена столиком; скроенные ткани, начатое шитье рассыпаны по полу, а Ненила, облокотясь на стол и положив голову на руки, сладко спит; раздавалось по всей светлице ее тихое, мерное сопение, несколько напоминавшее отдаленное жужжание пчелы над майской розой.