Выбрать главу

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Смотрины и рукобитье

С субботы на воскресенье я всю ночь не спал, а только тревожно забывался. При первом звуке утреннего благовеста я спрыгнул с своего ложа и, не теряя времени на обычные при этом потягиванья, зевки и охи, поспешно принялся умываться, причесываться и одеваться.

Все это совершалось мною без всякой чинности и всякой солидности, ибо я был в крайне возбужденном состоянии духа. Я метался по светлице как угорелый котенок, с гребнем в руках высовывался из окна, полунагой подбегал к дверям, и прочее тому подобное.

Солнце еще не всходило, но заря — золотисто-розовая бесподобная заря, какую я видал только на родине, уже занялась; на тихой развесистой груше чуть-чуть трепетали листочки; в саду начинали перепархивать пташки; яблони, вишенник, калиновые кусты, цветы и травы — все было увлажено росою и все блестело и сверкало, как бы осыпанное огнистыми искрами. Поповский огромных размеров оранжевый петух с темными брыжами вокруг горла, напоминающими надменных испанских грандов, с мохнатыми ногами, великолепнейшим гребнем и пламенными глазами, громко хлопал крепкими крыльями и гордо возвещал наступление дня; наш, далеко уступающий соседу в красоте, размерах и задоре, отвечал несравненно смиреннее; им, на разные тоны и голоса, вторили сельские собратья; приваженные Прохором голуби начинали ворковать на крыше иерейского амбара; с села тянулись по всем направлениям прихожане к церкви; из трубы иерейского жилища уже выпахивал дым, и когда ветерок повевал с той стороны, то, вместе с сладостными ароматами летнего рассветающего утра, доносились запахи жареных кур и уток.

"Еще жарят! — думал я. — Еще! Ужели он все это поглотит? Ужели?"

Я старался представить себе «его» размеры, образ, но тщетно: мне только представлялась какая-то темная, бездонная, зияющая бездна, или, лучше сказать, пасть.

Невзирая на отроческую невинность и неопытность в делах и явлениях житейских, я очень хорошо понимал, что поглоти помянутая пасть все ужасающее количество наготовленной снеди, это будет явление необычайное, но не опасное, поразит нас изумлением, перейдет в потомство как легенда, и только. Но пасть эта, по всем видимостям, принадлежала твари сильной, могущественной, и эта тварь могла сокрушить кого-нибудь, мне дорогого и близкого.

"Приехал он? или еще не приезжал?" — думал я.

"Его" ждали к обедне.

Наконец, гладко причесанный, но с сильно биющимсл сердцем, я вышел из дому и торопливыми шагами направился к церкви.

Проходя, я тщательно заглянул во все углы попова двора: никаких признаков приезжего гостя не было.

"Лошади бы тут стояли! — подумал я. — Значит, еще не приезжал!"

Церковь уже была полна народу; на ступеньке церковного крылечка сидела молодая женщина-поселянка и колыхала на коленях грудного ребенка; несколько поодаль от нее съежилась старушка и, охая, кашляя и приговаривая: "Господи! помилуй нас, грешных!", рассуждала о том, как теперь все вздорожало: и хлеб, и одежа, и поминовение по усопшим душам.

— Прежде, бывало, дашь копеечку, и помянут! — говорила она с грустию. — И хорошо как помянут! Славный священник отец Петр был! Бывало, что ни дашь, за все благодарен. И жалостливый какой! Бывало, как под хмельком, так и поплачет вместе с бедным человеком. Я, помню, раз прошу его помянуть Игната, да стало мне так горько, и заплакала я, а он мне: "Эх! говорит, вот так-то! живи-живи, да и умри!" Да с этим словом как зальется слезами! Славный был, добрый — царство ему небесное! Этот не такой. Нынче вот последние три копеечки отдала — бог с ним! только бы помянул!

— А вы на что ж три ему давали? Ведь уж положено ему копейку за поминанье, ну и не давали бы больше, — отвечала ей молодая женщина.

— Да как же не дать! Коли не дашь, так и не помянет. Я уж его знаю!

— Помянет! — сказала молодая женщина тем успокоаивающим тоном, каким молодые говорят со старыми, беспомощными, впадающими в детство людьми, с которыми рассуждать считают излишним. — Помянет!

— Ты меня не утешай словами! — возразила старушка: — я его знаю! Он и помянет, да так, что все одно как и не поминал: пробурчит что-то, — и не разберешь, что! Или другое совсем имя скажет. Прошлый раз, слышу, поминает заместо Игната — Ипата. И дьякон вышел — тоже Ипата! А у нас в селе отроду и не бывало никакого Ипата. Подхожу под благословенье и говорю ему: "Что ж, говорю, батюшка, такое, так и так, помянули вы заместо Игната — Ипата?" — "Какой, говорит, Игнат? какой Ипат?" — "Забыли, говорю, батюшка, как мой Игнат, бывало, и медку вам, и вощинок, и всего?" — "Я, говорит, за всякое приношенье благодарен, а пуще всего блюду ваши души". — "Что ж, говорю, чем наши души перед вами провинились? Не по своей, говорю, охоте мы обеднели! Кабы, говорю, прежние времена, прежние достатки!" — "Всякому, говорит, по заслуге: кто больше заслужил, тому и спасенья больше". — "А как же, говорю, батюшка, больше заслужить тому, кто при старости да при сиротстве? Недоедаешь, недопиваешь, несешь последнее…" — "Кто, говорит, больше заслужит, тому и спасенья больше, а кто не заслужит, тому меньше!" А сам как святой: поднял это глаза кверху и пальцы этак троечкой сложил — благословляет меня! "Батюшка! — со слезами его прошу, руку ему целую, так и прижимаюсь, — батюшка! смилуйтесь вы на мою бедность горькую, помяните его хорошенько!" — "Кто, говорит, больше заслужит, тому…" Ах, господи! господи! И где он такой каменный уродился! Даже оторопь берет! И это он, как святой, — никогда слова сердитого не скажет, виду косого не подаст, — все благословляет!

— Ну, что ж делать! — сказала молодая женщина. — Авось бог и так ваше поминанье услышит!

— Ах, дитятко! — отвечала старушка с горестью. — Хорошо тебе говорить! Ты куда ни глянешь — все еще кругом тебя живет и цветом цветет, — вот и мальчишечку на руках тешишь, — а у меня-то ведь уж никого на свете не осталось. Только и моего, что вот пойду да помяну: как словно легче станет — словно повидалась. Уж ничего для этого я и не жалею: лучше соли не куплю, да помяну. И все мне нынче летом напасти да напасти! Цыпляток коршун потаскал, — где мне углядеть! Всего-навсего пять осталось, а в четверг попадья приходит… "А что, говорит, у тебя славные цыплята!" — "Какие, говорю, славные! Как щепки". — "Нет, говорит, ничего, хороши!" И берет цыпленка. "Мы, говорит, дочку просватали!" Не посмела я отговариваться — отдала. И жизнь-то горькая, и еда без соли!

Слезы потекли у нее по лицу, медленные, холодные, старческие слезы; они тихо текли по глубоким морщинам и мелкими тяжелыми каплями падали ей на дряхлые, мозолистые, иссохшие руки и на ветхие, заплатанные одежды.

Эта беспомощная горесть, эта тихая, но отчаянная жалоба произвели на меня столь глубокое впечатление, что у маня у самого подступили слезы к горлу. Я невольно приблизился к несчастной.

В это самое время с села подошел крестьянин, крепкий, красивый человек в поре мужества, но бледный, видимо только что оправившийся от недуга, на вид несколько суровый и мрачный.

Он приветствовал молодую женщину и старуху, присел, видимо изморенный ходьбою, на ступеньку около них и проговорил как бы про себя, тихо, но с болезненным раздражением:

— Совсем сил нету! Совсем сил нету!

— А что, Грицко, — обратилась к нему старушка, утирая слезы, — или все тебе не легчает?

— Полегчало, да сил совсем нету. А вы все плачете?

— Ах, голубчик! кому ж и плакать, как не мне!

И старушка начала ему рассказывать свои огорчения по поводу дорогой цены, взимаемой теперь за поминовенье усопших душ, и прочее, и прочее, что уже я выше изложил читателю.

Грицко слушал, и лицо его, я видел это хорошо, искажалось негодованьем, презреньем, злобою и тому подобными мятежными чувствами; горькое, разящее слово, казалось, готово сорваться с уст, — но он сдерживался, — молчал и сидел, облокотясь на колени и склонив голову на руки.

Наконец старушка, обессиленная слезами, умолкла.

— И неужели это на него никакого нигде суда нет? — проговорила молодая женщина как бы в раздумье.

— Нету, нету! — прошептала старушка уныло, — нигде и никакого нету!