— То-то и есть, что все! То-то и беда, что все! — ответил Михаил Михаилович со вздохом. — Кабы не все, так я бы теперь порхал себе да порхал!
— Зато какой будет почет, какая благодать, Михаил Михаилович! Ведь вы не то что мы грешные: вам сейчас благочинного — и крест и скуфеечку! Приход самый лучший, обидеть никто уж в мире не может, а всякого вы можете… Воистину блаженное ваше будет житье! Вы сами подумайте…
В это самое мгновение близехонько около меня послышался осторожный шорох; я оглянулся, и в густоте листвы взоры мои отыскали ползущего ничком пономаря, изморенного, красного, с каплями поту на лбу. Он тоже увидал меня и сделал угрожающее движение бровями, глазами и губами, давая понять, что требует моего удаления.
Я с сожалением в душе пополз прочь до известного предела, а там поднялся и снова поспешил к церкви, где занял свое любимое место у боковых дверей.
Ненила исчезла из храма; отец мой как-то суетился и беспрестанно озирался во все стороны, как бы ожидая нападения; мне показалось, что даже отец Еремей отправляет службу хотя, по обычаю, благоговейно и благопристойно, но с легким оттенком беспокойства и нетерпения. Но отец Еремей вовсе не суетился, не озирался; не озирался даже тогда, когда шум у главных входных дверей возвещал прибытие нового лица и когда у всех, посвященных в прибытие жениха, голова невольно и неудержимо обертывалась; он не только не озирался, но даже не глядел никуда и ни на кого, кроме ликов святых, и то тех, что укреплены были высоко над его головою, так что он в тот день постоянно являлся с поднятым горе взором. Мать моя усердно, но рассеянно клала земные поклоны, как бы пытаясь молитвою отогнать беспощадно подступающие горькие мысли. Настя стояла такая же белая, но глаза ее теперь уже не были сомкнуты, — они теперь блистали, как звезды. Особенно уподобились они звездам, когда встретились с глазами проходившего с дымящейся кадильницей Софрония. Софроний же, хотя и проходил своим обычным уверенным шагом, хотя и не являл на лице своем никаких признаков волнения, почему-то, казалось мне, мог так же подхватить меня на руки, как и накануне вечером.
Вдруг отец мой запнулся на провозглашении, а отец Еремей хотя не запнулся, но протянул свое благословение певучее и дольше обыкновенного; все уши насторожились: раздавался внятный топот резвых коней, легкий стук колес и тарахтенье рессорного экипажа. Затем все это смолкло у главных церковных дверей, и слышалось только конское фырканье да храп.
Я быстрей птицы перелетел с своего места навстречу гостям.
Они уже входили на церковные ступени. Михаил Михаилович сиял во всеоружии красот; на отце Андрее вместо потертого подрясника развевалась темнозеленая ряса, ниспадающая волнами; между этими волнами мелькал шитый гарусами пояс.
Но кто их встречает на церковном пороге? Кто рассыпается пред ними мельче маку? Пономарь!
Если бы взор мой не уловил на его правом плече зеленых точек — остатков наскоро отчищенного лесного растения вроде мелкого репейника, известного у нас под именем «кожушка», я бы усомнился, точно ли я видел под кустами его плоть и кровь, — не было ли то какое видение моего расстроенного воображения.
Он, извиваясь и вертясь, приседая и подскакивая, ныряя в толпу и раздвигая ее локтями, коленями, пятами и головой, повел гостей на первые места.
В храме произошло сильное движение.
Когда все несколько успокоилось и я пробрался на прежнее свое место, я увидал, что Михаил Михаилович, склонясь к уху отца Андрея и глядя на Настю, что-то ему шепчет, а отец Андрей, выслушав, тоже обернулся, глянул на Настю и, склонясь, в свою очередь, к уху Михаила Михаиловича, отвечает ему, тоже шепотом, отрицательно.
В храме постоянно то с той, то с другой стороны доносился шепот; над уровнем голов выскакивала то та, то другая голова (большею частию женская) и, продержавшись выше этого уровня минуту или две, снова опускалась — знак, что обладатель ее (или обладательница) не мог дольше выстоять на цыпочках.
Михаил Михаилович стоял приятно избочившись; время от времени он коротким белым указательным перстом не то что поправлял, а, вернее сказать, ласкал свою прекрасную прическу, бирюзовый галстук и сердоликовую булавку или же дотрагивался до часовой цепочки; если Михаил Михаилович озирался, то единственно на стены обители; если глядел, то на своды храма, на окна, на парящего в высоте, под куполом, святого духа в виде голубя, но никак не на смиренную толпу — он даже на будущую родню не смотрел.
Наконец служба окончилась. Отец Андрей, еще во время целования креста не раз выразительно моргавший отцу Еремею (на что отец Еремей отвечал ему только своею обычною пастырскою улыбкою), начал с жаром его приветствовать; Михаил же Михаилович без всякого увлечения, даже с некоторою небрежностию, спросил о здоровье, о том, каково ведут себя прихожане и много ли в окружности помещиков-жертвователей.
— Что есть, всем доволен! — отвечал отец Еремей. — За все благодарю моего создателя! Горько — молюсь и терплю! Случится обида — склоняю голову, не противоборствую, но отдаюсь на суд божий: он, царь небесный, рассуд…
— А приход большой? Фу! как я изморился за эту дорогу!
— Пожалуйте, отдохнете. Пожалуйте!
— Ну, показывайте, куда идти!
— Пожалуйте!
И отец Еремей повел гостей за собою.
Народ еще толпился у церкви. Я искал глазами Настю и Софрония, но не находил.
"Куда ж это они девались? — думал я. — Сейчас видел, сейчас были — и нет!"
Вдруг чувствую, меня кто-то схватывает словно щипцами; с испугом оглядываюсь — пономарь!
— Где отец? — спрашивает он.
— Не знаю.
— А ты чего это подсматриваешь, как вор, за людьми, а? Погоди, дай срок! Узнает батюшка, так будет тебе разговенье! Ишь ты, подсматривать изволит! Постой, постой…
— А вы сами…
— Я? ах ты, мразь! А я что ж подсматривал? где? когда? Ну, постой, постой! Я вот ужо… Ты проси-ка лучше прощенья, — я так и быть, может, прощу, никому не скажу!
Но я прощенья просить был несогласен, вырвался от него, замешался в толпу, выбрался на паперть и скользнул в кусты.
Надо вам сказать, что одна часть паперти, и именно с восточной стороны, представляла сплошной вишенник, калинник, яблони, груши; но так как все это находилось в диком состоянии, то за плодами туда ходить было нечего, и потому растительность здесь образовала густую чащу.
Забравшись под непроницаемую сеть зелени, я остановился, положив себе здесь переждать, пока весь народ разойдется и пономарь, видя, что меня нет, уйдет тоже. Я, хотя прощенья у него просить и не согласился, был встревожен его угрозой донести на меня за подсматриванье. Разумеется, подсматриванье было невинное, да и сам он был грешен в том же, в чем я, но я уже достаточно уразумел сущность, начальнических судов и чувствовал, что невинность тут мало ограждает от кары.
Оглянувшись машинально вокруг, я, к удивлению своему, заметил невдалеке, направо, проторенную дорожку в самую глубь чащи; трава притоптана, веточки на деревьях обломаны, хмелевые пута оборваны — видно, что сюда не раз кто-то ходил.
Я, разумеется, не замедлил начать исследования.
Но сделав несколько шагов, я вдруг как бы прирос к месту: слух мой поразили звуки знакомого голоса.
Софроний здесь! С кем?
— Это так и будет! — говорил Софроний. — Чего ж тешиться нам понапрасну? После только горче будет!
— Что ж делать?
Он с Настей!
— Что делать? — повторил Софроний.
— Да, что делать?
Он не отвечал.
Она снова его спросила:
— Что ж делать?
Он все-таки ничего не отвечал. Она сказала:
— Я бы все сделала, только я не знаю — а я бы все, все сделала!
Несколько опомнившись, я кинулся к ним, но едва успел перед ними очутиться, как с величайшим огорчением почуял, что явился несвоевременно.
Оба они встрепенулись при моем появлении.
— Это я! Больше никого нет! — пробормотал я, смущенный.
— Что ты, Тимош? — выговорила, наконец, Настя. Что я! Сердце у меня сжалось, и я ответил тихо: