Выбрать главу

— Маменька! Прикажите нам идти гулять в сад!

— Да не по закону!

— Да ведь я вам говорю, что я могу и без законов!

— Ну, идите, бог с вами! И Настя с вами пойдет… Где это Настя запропастилась!

И Македонская начала кликать:

— Настя! Настя!

Я кинулся бежать на паперть.

Я, можно оказать, не перебежал, а перелетел это пространство, пробрался в вишенник — в вишеннике никого нет.

Я, тихонько окликая, исходил его весь вдоль и поперек, — никого нет.

Я остановился в недоумении и смятении, а затем медленными шагами снова возвратился к попову двору.

Пономарь бежал трусливой рысцой, как выстеганный лозою кот, к своему жилищу; отец мой, шатаясь, поспешал к своему. Отец Еремей с отцом Андреем сидели на крылечке, — отец Андрей, снова приняв свой настоящий вид и снова, так оказать, войдя в свои берега, несколько изогнув стан и склонив голову набок, с улыбками что-то шептал; отец же Еремей, внимая клеврету своему, сидел, несколько раскинувшись, в кресле, сложив руки на коленях, как бы упоенный чем-то несказанно сладким, и созерцал твердь небесную. Фигуры Михаила Михаиловича и Ненилы мелькали вдали, в садике, и можно было различить, как Михаил Михаилович, сорвав цветок,[10] с нежностию обращался к Нениле, а Ненила слегка отворачивалась и ухмылялась, обмахиваясь в смущении и сердечном веселии носовым платком. Иерейша, стоя у ворот, тихим, но свирепым голосом спрашивала у Лизаветы отчета в каких-то бутылках.

Увидав меня, иерейша крикнула:

— Остановись! Куда бежишь как угорелый? Не видал Насти? Ну, чего ж оторопел? Чего вытаращился? Русским языком тебя спрашивают: не видал Настю?

— Не видал! — ответил я заикаясь.

— Это, видно, опять в лес изволила загнаться! Лизавета! пошли Прохора…

— Я ее видел! — поспешно прервал я, испуганный, — я ее видел!

— У, чертенок! чего ж ты путаешь? Где видел?

— Там… там…

И в смущении я простирал руку, указывая то в ту сторону, то в другую.

— Где? пропасти на тебя нету! Где? Чего ты давишься? Краденым, что ль, обожрался?

— Она на село пошла, — проговорил я решительно.

— На село? зачем это ей на село? Что ты, бестия, брешешь!

— На село пошла! — упорствовал я. — Я сам… я сам видел, как на село пошла… туда, к Захарову лану… на Захаров лан…

— Ну, погоди! Дам я ей село! Дам я ей село! Прохор!

Я поспешно предложил свои услуги.

— Сходить за нею? — трепетно вопросил я.

— Сходи! Да ты у меня гляди: чтоб одна нога тут была, а другая там! Беги!

Я пустился во весь дух по направлению к селу, но, достигнув огородов, повернул налево, перепрыгнул через плетень и осторожно, ползком пробрался домой.

Отец лежал ничком на лавке.

Я его окликнул.

Он вскочил, поглядел на меня, слабо проговорил: "Иди, Тимош, иди! поиграй… поиграй…" — и снова лег ничком на лавку.

Он был бледен, как мел, весь дрожал и тихо стонал, как бы мучимый каким-то жестоким недугом.

Я подошел к нему и только что отверз уста, как он снова вскочил, оттолкнул меня и вскрикнул:

— Я сказал тебе: иди! Что ж ты… что ж ты… отца… отца не слушаешься! это… грех… грех…

Дребезжащий его голос прервался; он кашлял и задыхался.

— Где мама? — спросил я.

— Не знаю! Не знаю! Иди… отца слушай…ся… грех… грех…

Он не договорил и снова кинулся ничком на лавку. Я не отступил и слегка дотронулся до его плеча. Он снова вскочил и, как бы обезумев, громко, пронзительно закричал:

— Что ж ты не идешь? Отца… отца не слуша… Я… караул… буду крича… Что… ж… иди!

Он не договаривал слов, и весь трясся, и в смертной тоске стискивал свои слабые кулаки.

Опасаясь, что с попова двора услышат его вопли, я выбежал из дому.

Сообразив, что Настя должна находиться у Волчьего Верха, я туда направил стопы свои.

Но не успел я достигнуть опушки леса, как, оглянувшись, увидал, что Настя уже подходит к своему двору.

Она прошла мимо, всего в трех-четырех шагах от меня, но меня, тихо и отчаянно взывающего к ней из бурьяна, не услыхала.

Она шла очень быстро; в лице ее не было ни кровинки, но глаза ее изумительно блестели.

— Где ты пропадала? — раздался голос иерейши.

— Я в лесу была, — отвечала Настя.

Голос ее, всегда сладостный и звучный, был теперь еще звучней и сладостней обыкновенного, и не слышалось в нем ни малейшей тревоги, никакого трепета.

Я ринулся разыскивать Софрония.

Я сбегал в Волчий Верх, я проникал в Белый Яр, в березняк, — я исследовал весь лес, останавливаясь на каждом шагу, прислушиваясь, окликал Софрония то тихим, то громким голосом; я два раза возвращался к его жилищу и, находя двери замкнутыми, постукивал в его окошечко, — я его не обретал. Наконец, снова отправясь к Большому Яру, я встретил деревенского мальчика Кондрата, известного птицелова, в праздничное время всегда бродящего по лесу, и спросил его, не кидал ли он Софрония.

— Видел, — отвечал Кондрат.

— Где? — вскрикнул я. — Где?

— В дубнячке. Они шли с Грицком в Болиголово.

— В Болиголово! — вскрикнул я.

— Да, в Болиголово, — повторил Кондрат. — Зачем?

Вопрос этот вырвался у меня прежде, чем я успел сообразить его неуместность.

— Не знаю, зачем, — отвечал Кондрат. — Должно быть, в гости. У Грицка там родня — сестра туда замуж отдана.

У меня мелькнула мысль, не бежать ли мне к нему в Болиголово.

Болиголово было всего верстах в двух, в трех от Тернов.

Кондрат продолжал:

— А вы свою поповну замуж отдаете?

— Отдаем, — отвечал я.

Он поглядел на меня, слегка прищуриваясь своими черными пытливыми глазами, как бы желая еще что-то спросить, но не спросил ничего более, а свел разговор на птицеловство.

— Как нынче летом лову мало! — говорит.

А вслед за тем кивнул мне головой в знак прощанья и скрылся в чаще.

Я уже направился в Болиголово, как вдруг до моего уха долетел благовест к вечерне.

Софроний должен быть у вечерни! Значит, он уже возвратился из Болиголова!

И я снова поспешил обратно к дому.

Бежать я уже не мог, ибо ноги мои с трудом передвигались.

Когда я добрался до дому, вечерня уже отошла, и я тут тлько заметил, что уже наступали сумерки.

— Тимош! Тимош! — услыхал я. Это мать меня кликала.

Я радостно вздрогнул, забыл свою крайнюю усталость и побежал на этот зов.

— Где ты целый день был, Тимош? — спросила мать. — Я хотела тебя с собой к Усте взять, да нигде тебя не нашла. Что, небось голоден? Вот тебе Устя пирожок прислала, — на!

Она подала мне пирожок с маком, — пирожок, предпочитаемый мною всем прочим пирожкам.

Но я только взял его, машинально оглядел и положил на стол.

— Мама, — сказал я, — отец ходил к батюшке, подписывал там бумагу!

— Какую бумагу? Какую бумагу?

Она встала с лавки, опять села, привлекла меня к себе и проговорила:

— Расскажи все! Все расскажи с начала!

Я ей все рассказал.

Она провела рукой по лбу, подумала; потом оказала мне:

— Посиди тут, Тимош, я сейчас приду.

Но я начал пламенно ее молить, да позволит за ней следовать, и, уцепясь за полы ее одежд, заклинал не повергать меня в отчаяние.

— Ну, хорошо! — проговорила она, — иди, только не говори никому, куда мы ходили.

Она взяла меня за руку, и мы пошли огородами.

— Мы куда? — спросил я.

— К Софронию, — отвечала она.

— Лучше вот тут пройдем, — тут ближе, — сказал я.

— Где? Увидят…

— Нет, не увидят! не увидят!

Я кинулся вперед и провел ее своими тайными ходами, — через лазейки и перекопы, благополучно.

У Софрония было темно и тихо. Мы постучались.

— Верно, его дома нет! — проговорил я с тоскою. Мать ничего мне не ответила и снова постучалась. Софроний появился на пороге.

Он пристально поглядел на нас и спросил:

— Что случилось?

— На вас донос! — прошептала моя мать. — Нынче…

— Войдите, — перебил он, отворяя двери в хату. Мы вошли.