И вслед за тем она вышла и занялась работой в огороде.
На дворе, точно, было хорошо, и я, дохнув живительным воздухом, как бы почувствовал облегчение своему сердцу; как бы некая надежда, некое упование блеснули вдали.
"Так хорошо везде! — подумал я: — и вдруг его увезут!"
И в эту минуту мне показалась всякая беда невозможною, всякое горе немыслимым.
В особенности же показались мне беда невозможна, а горе немыслимо, когда я, считая позволительным не противиться душевному влечению, вошел в хату Софрония и увидал его там с Настею.
Я сам не мог себе уяснить тогда, что именно меня поразило, но, вошед, я остался поражен и почувствовал, что тут все, что может жизнь дать человеку для его личного счастия.
Когда я отворил двери, они не сразу услыхали мой приход. Они сидели у стола и говорили. Возмогу ли передать выраженья их лиц? В них не было ликованья; глаза, правда, изумительно блестели, но не разбегались во все стороны, не прыгали, не искрились, уста не улыбались, — но они дышали такою жизнию, что, глядя на них, вчуже пробирала дрожь и захватывало дыханье.
Эта темная хатка, и она даже преобразилась: казалось, по ней ходят какие-то лучи, какое-то сияние…
Я услыхал последние слова из ответа Насти:
— …будет. На добре передачи нет: какая плата дорогая ни будет, — не пожалеешь.
Тут они увидали меня, и оба встретили меня приветливо.
Но я, невзирая на детское несмыслие и пламенное желанье насладиться их присутствием, тотчас же ушел.
"Буду ли я когда-либо так с кем-либо разговаривать?" — думал я с грустию.
Я вдруг уразумел с отличною ясностию, что тройной неразрывный союз, о коем я мечтал и коего я жаждал, несбыточен, что они друг для друга все, а я для них — ничего.
Такое прозрение нимало не убавило и не охладило моей им преданности, но оно исполнило меня смирением и тихой грустью.
"Когда они вместе, я не буду к ним подходить, — думал я со вздохом: — а буду подходить, когда они в одиночку. Вместе им без меня хорошо… лучше… так подходить тогда не надо"…
И от этой мысли я переходил к другой:
"Будет когда-нибудь, в далеком будущем, кто-нибудь, с кем я буду так говорить, как они говорят друг с другом? И с кем я ничего на свете не буду страшиться?"
Прошло три дня, прошло четыре; отец Еремей с супругою не возвращались.
— Пируют! пируют! — говорил пономарь, попрежнему забегавший к отцу.
Пономарь не мог не уразуметь, что мать моя избегает его присутствия и гнушается им, но пономарь уподоблялся известному в народной сказке ярмарочному псу: он похищал у мясника кусок мяса, глотал его где-нибудь в уголку, а затем являлся снова у прилавка, и весело вилял хвостом, и глядел на мясника ясными глазами, и шаловливо подергивал его зубами за полы, и клал ему лапы на плеча.
Подобно, помянутому ярмарочному псу, пономарь весело спрашивал мою мать, встречаясь с нею:
— Как вы в своем здравии, Катерина Ивановна?
И глядел на нее ясными глазами.
И встретясь с Софронием, он тоже кричал ему:
— Здорово, Софроний Васильевич! Денек-то благодатный какой!
Но я заметил, он близко к Софронию не подходил, и вообще, когда представлялась возможность юркнуть в сторону и не встретиться, он ею пользовался.
Отец мой стал жаловаться на боль в пояснице и почти по целым дням лежал на лавке, прикрыв лицо полотенцем и тихо стеная и охая.
Настю и Софрония я видал только издали, мельком; я знал, что они неразлучны, что даже вместе ходили в гости к Грицку на село.
Этот последний факт сообщила матери Лизавета в моем присутствии.
Мать ничего не ответила, но Лизавета, как бы угадывая, какое должно быть на это возражение, сказала:
— Что ж! пусть их отпоют, сколько голосу хватит! Что ж! семи смертей не бывать, одной не миновать.
В тот же вечер пономарь, прибежав к отцу, шептал ему:
— Ну, отец дьякон! Ну! какие дела на свете делаются, так, я вам скажу, мое почтенье! Ну!
— Что такое? — спросил отец слабым, тоскливым шепотом. — Что еще такое?
— Быть беде! быть беде! — отвечал пономарь. — А что, вы Настасью Еремеевну не видали давно?
На шестой день, под вечер, я гулял по лесу в обществе молодой ручной галки, которую приобрел, дабы несколько рассеять свою грусть и тревогу.
Но хотя галка ни в чем не обманула моих ожиданий, — она вскакивала мне на плечо, на мой голос тотчас же возвращалась из кустов и прочее, она меня не развеселяла. Я скоро перестал обращать внимание на пернатую спутницу и, грустно бродя по зеленой чаще, снова задавал себе мысленно вопрос:
"Будет ли у меня с кем так говорить, как они говорят?"
Из помянутых грустных мечтаний пробудил меня топот коней и стук колес.
— Едут! — воскликнул я и похолодел. Придя же в себя, кинулся бежать домой.
— Едут! — сказал я матери.
Она только кивнула мне головой, давая понять, что уж знает.
На поповом крылечке стояла одна Лизавета.
Знакомая тележка с резным задком скоро показалась из лесу, и послышались меланхолические покрикиванья Прохора, и тележка подъехала к крыльцу.
В тележке сидел отец Еремей с супругою.
— А Ненила-то Еремеевна где ж? — вскрикнул, как бы внезапно выросший около тележки, пономарь. — С приездом, батюшка, благословите! с приездом, матушка! Дай боже в добрый час! А Ненила-то Еремеевна где ж? Улетела наша пташечка?
— Улетела! — ответила иерейша, вылезая вслед за супругом из тележки. — Улетела!
— Бракосочетанье совершили?
— Совершили. Что же с ним сделаешь? "Не могу, говорит, ни минуты ждать, — не могу, и конец! Какие, говорит, для меня законы? Я, говорит, и без законов…"
— Это точно, это точно: какие для них законы! Они и без законов…
— Разумеется! Да где же это Настя? Настя!
— Позвольте принести душевное поздравление, батюшка! — умильно заговорил пономарь, кидаясь к отцу Еремею.
— Спасибо, спасибо, — ответил отец Еремей и скрылся во внутренность жилища.
— Где ж это Настя? Лизавета, где Настя? Подавай-ка самовар попроворней! Где Настя?
— Надо полагать, Настасья Еремеевна гуляют по лесу, — сказал пономарь. — Они теперь очень часто стали гулять по лесу…
— Что это за гулянье теперь! Что за полуношница такая!
Настя появилась на тропинке.
— Что это ты за полуношница такая! — крикнула ей иерейша. — Что это ты за гулянье выдумала!
Однако, когда Настя приблизилась, она встретила ее троекратным поцелуем и, еще исполненная упоенья недавними торжествами, начала ей рассказывать о совершившемся бракосочетании.
— Какие кушанья были! — говорила она, — какие вина и напитки! И гостей он созвал каких! и какое ему от всех духовных уважение! Кивнет только, — так все и рассыпаются, как мак! А подарки какие он отличные накупил! Так деньгами и сорит! Я уж говорила Нениле: ты, говорю, смотри, его приостанавливай! И певчие у него весь вечер пели, и орган играл, — рай был настоящий!
— Ах, боже мой, боже мой! — восклицал пономарь. — Уж подлинно рай! Пошли господи и Настасье Еремеевне такое счастье!
— Пошлет и Настасье Еремеевне! — ответила с уверенностью попадья. — Пошлет! Теперь уж мы печалиться этим не будем! Теперь молодые наши поехали…
— К его преосвященству? — перебил пономарь с восторгом.
— Да. А как воротятся, сейчас к нам будут.
— Владыко господи! честь-то какая!
— Что ж ты молчишь, Настя? Да ты бледная какая! Глянь-ка, глянь! Ты нездорова, что ли?
— Нет, ничего, я здорова, — ответила Настя.
— Может, простудились гуляючи? — вмешался пономарь.
Лизавета появилась на пороге и сказала:
— Самовар готов! Батюшка вас кличет чай пить.
— Иду, иду, — отвечала иерейша.
— Счастливо оставаться! — умильно раскланивался пономарь. — Счастливо оставаться!
Крылечко опустело.
— Что теперь будет? — спросил я мать.
Но мать мне на это не ответила, а только поцеловала и погладила по головке.
Я сел около нее на пороге и погрузился в размышления.