— Пошел, пошел, сквернослов! — воскликнул тогда пономарь, пришед в движение и снова получив дар слова. — Пошел! Ах, сквернослов! Вот я тебя! Вот я… Постой, постой… Вот я…
Произнося эти угрозы, пономарь только вился надо мной устрашающим образом, но прикоснуться ко мне не решался.
Я же стоял пред ним не отступая, распален злобою и неустрашим духом. Я мог бежать, но я бегством в эту минуту гнушался.
— Да что он сказал? — снова вопросила Македонская.
— Ах, матушка! — отвечал пономарь: — вы и не спрашивайте лучше! Не спрашивайте! У! бессовестный! Пошел, пошел, пошел! Прогоните его, матушка! Что ж это такое за окаянный! Пошел, говорят тебе, антихрист!
Я двинулся, но не спеша и, отошед несколько шагов, снова приостановился.
— Что ж это такое, матушка, на свете творится! — восклицал пономарь. — Самого от земли еще не видно, а уж как богохульствует! "Цыганская, говорит, вера лучше всякой!" Ах, господи! Ах, владыко живота моего!
— Выдрать бы хорошенько, — проговорила задумчиво Македонская, — и все бы это богохульство прошло.
Я приостановился, желая излить обуревавшие меня чувства негодования, уличить уже не притчею, а прямыми обвинениями мелкодушного лицемера, но услыхав эти слова, побрел далее, повторяя себе с вящим отчаянием:
— Вот тебе за твою правду! И тебе и всем! Вот как!
Я вошел в лес и долго бродил там, оглашая зеленые кущи тихими стонами.
Сознание окружающего меня беззакония и угнетения уже начало производить свое обычное тлетворное влияние, развивая во мне зверские наклонности.
"Хоть бы на меня теперь кто-нибудь напустился, — думал я: — начал бы меня терзать, и я бы тогда впился в попавшегося мне под руку злодея, и я бы как-нибудь выместил свой гаев, облегчил бы накипевшее сердце!"
С этой целию я умышленно попадался навстречу иерейше и пономарю, но горькие мои старания не увенчались успехом. Иерейша, казалось, не замечала меня, а пономарь хотя и замечал, но не глядел на меня и при встрече со мной ускорял шаги. Даже когда я однажды, обуреваемый мятежными чувствами, при встрече крикнул ему:
— Сказать сказку про цыгана?
Он, услыхав, подпрыгнул на ходу, как ужаленный, но вслед за тем, не ответив мне ни слова, пошел далее.
— Хотите сказку про цыгана? — воскликнул я громче, — хотите? Цыган — это вы! Я все знаю, все!
Горький гнев палил и удушал меня; в голове у меня мутилось, и в глазах темнело. Пономарь еще ускорил шаги.
— Цыган! цыган! — завопил я вне себя, пускаясь за ним в погоню.
Тогда он остановился, обратил ко мне лицемерное лицо свое и, грозя дружелюбно перстом, сказал мне с улыбкою:
— Ах ты, проказник! Ах ты, проказник!
— Цыган! цыган! — твердил я, задыхаясь и свирепея все более и более.
— Ах ты, проказник!.. проказник… — бормотал он, отступая от меня в сторону. — А ты… послушай… послушай… Я могу ведь все тебе сделать… я могу тебе все…
— Ничего не надо! — прошептал я, окончательно разъяренный. — Ничего! Цыган! Цыган!
— Ничего, так ничего, так и не надо… А я, Тимош, что знаю! Такую я диковину знаю, что просто… просто беда!
— Ничего не…
Но голос мой прервался.
"Он знает о Насте!" — мелькнула у меня мысль.
Сердце у меня мучительно забилось, силы духа меня оставили.
"Что Настя? Где? Я могу от него узнать! Могу! могу!"
Все остальное предо мною как бы затмилось.
Пономарь между тем, пользуясь моим смятением, поспешно скрылся под сень нашего смиренного жилища.
Я колеблющимися стопами последовал за ним.
Но у дверей я остановился и долгое время стоял недвижимо, впервые познавая то невыносимое чувство, каковое испытывает смертный, вынужденный прикоснуться к претящему душе его гаду.
Наконец я дрожащею рукою отворил двери и вошел.
Пономарь с жаром о чем-то говорил, а отец, внимая ему, в ужасе всплескивал руками; мать стояла тут же, и по ее крепко сжатым устам я угадал, что и она неспокойна.
При моем появлении пономарь смолк.
— Тимош, Тимош! — воскликнул жалобно отец:- что ж это ты?.. как же это ты?.. а?..
Я с жестоко биющимся сердцем вопросил:
— Что я?
— Да вот, Василича… ах, господи, творец наш милосердный! Ах, господи боже!
— А я уж больше не потерплю, отец дьякон, — раздраженно и громко начал пономарь, — я уж больше не потерплю! Нет! уж я и так для вас только… ведь я не камень… я человек! Вы уймите его, а не то я… Уж коли он яму подо мной роет, так и я покрывать вас не стану… Уж коли вы мне враг, так и я вам другом не буду… Пусть все тогда на свежую воду выходит, как вы и ваша Катерина Ивановна во всем им потакали… Я ведь не слепой, слава богу, — глаза тоже у меня не даром во лбу поставлены!
— Ведь младенец! младенец! — проговорил отец.
— Что мне, что младенец! — воскликнул пономарь с возрастающим гневом. — Я вот говорю вам, отец Дьякон, коли вы его не уймете, так вы тогда пеняйте на себя! Я…
— Что ж, Василич, — жалобно прошептал отец, — погубить человека легко! Легко… легко…
— Вы бы, отец дьякон, должны почувствовать… вы бы должны, отец дьякон…
— Я, Василич, как бог свят…
— Что, бог свят! Кажется, я уж довольно от вас терпел! И я вот теперь последнее слово свое вам говорю, да, последнее! Коли только…
— Что ж вы пугаете нас, как малых детей, — проговорила мать. — Коли вам угодно, вы подите и донесите на нас, а потом мы сами увидим, к какому ответу нас поведут.
Она сказала это тихо и даже смиренно, но пономарь сначала встрепенулся, затем съежился и тотчас же из угрожающего тана стал переходить в ласкательный.
— Я, Катерина Ивановна, вы знаете, всегда ваш друг, — начал он, — только как же мне это терпеть, что меня этаким манером порочат? Что ж это будет, коли меня станут порочить, а я стану вас порочить, — стану вот рассказывать, как вы Софронию потакали и все прочее… Что ж тогда выйдет?
— Ах, господи, творец милосердный! — прошептал отец. — Ах, творец! Вседержитель мой!
— Что ж вам надо? — спросила мать.
— А надо, чтобы меня не трогали, Катерина Ивановна. Не будут меня трогать, и я не буду.
— Вас трогать не будут, — сказала мать.
— Никогда в свете, Василич! — подхватил отец. — Никогда! Как это можно! Никогда! Ведь он младенец, потому он… Как можно!
— Уж вы накажите сынку, Катерина Ивановна, — сказал пономарь. — Построже накажите… Вы ему, этак, растолкуйте, что, мол, надо тебе…
— Я сама знаю, как мне с ним говорить, — прервала его мать.
— Растолкует, она растолкует… — стал уверять отец. — И я тоже… я тоже растолкую… Я тоже… И Тимош у нас умница будет… а? Тимош — а?
— Прощайте, Катерина Ивановна, — сказал пономарь.
— Прощайте, — ответила мать.
— Пойдемте, отец дьякон, я вам парочку словечек еще скажу, — обратился пономарь к отцу.
— Пойдем, Василич! пойдем. Я вот сейчас… вот готов — пойдем!
И оба они вышли.
Как только замолк шум их шагов, мать сказала мне:
— Тимош, не трогай его!
Я ответил ей:
— Не буду.
Затем я спросил:
— Что он может нам сделать?
— Наябедничает. Тогда и нас, как… как других…
Я подошел к ней ближе.
— И всегда так бывает? — спросил я.
— Что, Тимош?
— Что с людьми так… что с людьми как хотят, так и… что обижают?.. Всегда?
— Всегда, Тимош! — ответила она с волнением, — всегда!
— Всегда?! — воскликнул я, не чаявший иного ответа, по тем не менее глубоко им уязвленный.
— Всегда! — повторила она.
А затем, склонив голову на руки, она зарыдала.
Этот взрыв отчаяния потряс меня наиглубочайшим образом, и я не замедлил присоединить к ее страстным и горьким рыданиям свои детские вопли.
Несколько минут спустя она уже овладела собою, ласкала меня, улыбалась мне дрожавшими от волненья устами, уговаривала, сулила блага в жизни, но я уже запечатлел в сердце своем вырвавшееся у нее "всегда".
Сколько раз в позднейшие годы моего превратного и мятежного жития мне на опыте приводилось дознавать непреложность этого жестокого правила, и сколько раз я, однако, тщился убедить и уверить себя (да и поныне тщуся), что беззакония со временем прейдут и воссияет, наконец, солнце правды и добра!