Выбрать главу

— Сердце мое! никогда не ходи туда!

Она ничего больше не прибавила, но эти простые слова так сильно потрясли меня, что с той поры ничто не властно было заманить меня даже к попову крылечку.

Подобное поведение, конечно, не проходило безнаказанно ни матери, ни мне.

— Где ей с добрыми людьми знаться! — кричала попадья. — Ей со свиньями в пору водиться! Мы ей не принесем весточку об миле дружке, так с нами она и речей не находит! Какое сударик слово пересказывал? Небось жаловался: "Ручки, мол, от кандалов болят!" Очень я тобой нуждаюсь, сметье ты подворотное! Наплевать мне да ногой растереть твое все знакомство! Пусть только твой сморкач зайдет в мой двор, я ему голову сверну!

Но «сморкач» (то есть автор этих записок) не только не заходил более во двор, а даже при встречах в местах нейтральных проворно бросался в сторону, как заяц от бубна, стараясь где попало укрыться от взоров свирепого неприятеля.

Отец хотя советовал не отвергать случаев примириться с попадьею, однако не только не настаивал на этом, как глава семейства, но даже не просил. Он обращался с матерью чрезвычайно ласково, почтительно и как бы несколько робко. Она, с своей стороны, была всегда ровна и кротка, внимательна к его нуждам и удовольствиям. Отроду у нас дома не слыхал я спору, не видал ссоры; жизнь текла мирно и согласно, а вместе с тем у нас было не весело. Не было того волшебно-живящего луча любви, который столь чудесный свет бросает на самую мрачнейшую обстановку жизни. Я по детскому несмыслию, конечно, этого не разумел, но смутно чувствовал.

Отец ласкал меня безмерно и, как мог и умел, баловал, но я самыми нежными его ласками, самыми заманчивыми его баловствами и вполовину не так дорожил, как единым простым словом матери.

У детей есть инстинкт, помогающий им безошибочно угадывать, на кого они могут положиться. Я охотно бежал с отцом на рыбную ловлю, в поле ловить перепелов, с большим интересом беседовал с ним о различных ежедневных делах, но чуть являлась у меня тревога посильнее, огорченье поглубже, я спешил к матери. Были тысячи простых в сущности и неголоволомных вещей, о которых у меня отроду не являлось желания его спрашивать, между тем как с матерью я вел о них длинные речи.

В ту пору, с которой я начинаю свои записки как очевидец, в Тернах случилось три происшествия. Первое, и в то время по детскому несмыслию для меня самое важное и потрясающее, было приобретение отцом рыженького жеребенка с лысинкой, нареченного мною «Головастиком» за несоразмерно большую голову. Второе — смерть нашего дьячка, почти незнакомого мне человека; пожар, в котором заподозрен был Семен Кущ, спалил дотла его жилище, и он жил на конце села, у своего приятеля и кума, пчеловода Захарченка; к тому же, как человек больной и слабый, он редко показывался даже и в церкви. Третье — появление на место умершего нового дьячка, по имени Софрония, саженного молодца с черными сросшимися бровями, сокольими очами, пышно вьющимися длинными, как вороново крыло черными волосами и бородою, благозвучным голосом и краткой, отрывистой речью.

Софроний приятно поразил меня своей осанкой, когда я через забор наблюдал, как он входил в попов двор.

Первая встретила его Ненила и принялась глядеть на него в упор, затем явилась попадья из огорода.

— Ты у меня смотри, веди себя честно, — сказала попадья. — Не пьянствуй.

Софроний безмолвствовал.

— У нас этого не позволяется. Уж теперь такие времена настали, что ни у кого ни стыда, ни совести нет и всякий ведет себя как самый последний поросенок… Что ж ты молчишь?

Вопрос этот был уже сделан с изрядным раздражением.

— На свете, точно, много поросят, — ответил Софроний.

— Ну, это не твое дело судить, ты знай за собой гляди! Только бы я заметила какие штуки за тобою…

В эту минуту я вдруг почувствовал на правой щеке горячее дыханье, с ужасом обернулся и увидал около себя попову Настю, запыхавшуюся, розовую, как заря утренняя. Слегка отодвинув меня плечом от отверстия в плетне, она припала к нему и несколько времени оставалась неподвижна. Удовлетворив достаточно любопытство, она обратила на меня свои лучистые, веселые карие глаза и с живостью шепнула:

— Видел, какой богатырь?

— Видел, — отвечал я с некоторым колебанием, зная, что ко мне обращается лицо из неприятельского лагеря, но в то же время пленяясь против воли этим лицом и чувствуя к нему непреодолимое влечение.

— Ты знаешь, он с собой ружье привез, я сама видела! Я была в лесу, а он как раз мимо меня проехал, и ружье лежало около него, — длинное-длинное ружье! Возьмет, прицелится — паф, и Тимошу карачун!

При слове паф! она легонько кольнула меня перстами под бока и подмышки; я содрогнулся и хотя невольно взвизгнул, но почувствовал не досаду, а удовольствие и отвратил лицо, чтобы скрыть несдержанную улыбку.

— Тимош! — спросила она:- ты чего меня боишься?

Я смутился.

— Ты меня не бойся, Тимош! — сказала она убедительно. — Поцелуй меня, — ну?

Она подставила уста свои, свежие, как лесная земляника.

Я сомневаясь, но напечатлел на них робкий поцелуй.

— А вдруг я тебя укушу, а?

И она звонко щелкнула своими белыми сверкающими зубами.

Я желал сохранить хладнокровие, но не возмог и засмеялся.

— Ну, поцелуй еще!

Я проворно исполнил.

— Ну, давай вместе глядеть!

Мы вместе припали к плетню и стали глядеть на Софрония, стоявшего все в той же позе, с шапкой в руках и с тем же, несколько угрюмым, видом.

— У! вот бука-то! — шепнула Настя.

— Бука! — ответил я.

— Что это ты за незнайка и за неслыхайка такой! — говорила попадья с большим уже раздражением. — Ведь ты ж сколько лет жил с ним бок о бок!

— Я не любопытен, так не глядел и не слушал, — отвечал Софроний.

Тут отец Еремей показался на крыльце, благословил новоприбывшего, принял от него письмо, прочел и спросил:

— Что ж, отец Иван теперь совсем поправился в здоровье?

— Поправился, — отвечал Софроний.

До сей поры образ отца Еремея, хотя и знакомый мне хорошо, как-то исчезал у меня за другими лицами. Если он иногда и рисовался моему воображению, то не иначе, как на заднем плане, и самыми отличительными чертами его особы представлялись мне пояс, шитый яркими гарусами, и широкорукавная ряса или же парчовая риза. Я впервые пристально взглянул на него сквозь плетень и долго не мог оторвать глаз. Ничего строгого, сурового не было в благообразном его лице; на нем даже выражалась приличествующая духовному пастырю кротость; он, как и прочие церковнослужители, имел привычку поглаживать свою широкую, густую, темную, как бы спрыснутую серебром, бороду и откидывать длинные космы назад, потирать руки и набожно поднимать глаза к небу; в обращенье он был мягок, в словах приветлив, улыбками изобилен; все это я видал и знал и прежде, но как бы в тумане, а тут словно сдернули пелену, и меня вдруг поразила не подозреваемая до того яркость красок. Тот же отец Еремей был предо мною, а вместе с тем другой, которого я начал с этой поры бояться больше, чем самой его свирепой супруги.

— Ну, ты теперь отдохни, — сказал отец Еремей.

— Где мне жить определите? — спросил Софроний.

— Вот в том-то и беда! Ты знаешь, тут у нас пожар случился…

— Где это Настя запропастилась? Куда ее носит? — раздался голос попадьи.

Мы оба отскочили от плетня.

— Ну, прощай! — оказала мне Настя. — Не бойся ж меня, слышишь? Не будешь?

— Не буду! — отвечал я ей.

Но она, вероятно, уже не слышала моего ответа, скользнула в коноплю и пропала в ее густой зелени.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Софроний выдвигается

Новоприбывший дьячок Софроний сильно занял все умы и сделался, так сказать, героем селения. Как перед новокупленным конем махают красными лоскутьями, наблюдая, как он — отпрянет назад, взовьется ли на дыбы или шарахнет в сторону, так и его испытывали речами и действиями.