— Кто может проникнуть в чудесные и страшные тайны гробовые? Кто может…
— Ты что ж, хлопчик, стоишь, а? — обратилась ко мне мать Секлетея с столь благосклонным укором, что я, подпрыгнув с легким криком от подобного уколу острой иглы щипка ее, замер на несколько мгновений в недоумении и, только взглянув на длинные, как часто употребляемое орудие, слегка зазубренные ногти, уверовал в истину.
— Беги, неси скорее, беги, хлопчик! — продолжала она так же благодушно, — беги!
Я поспешил повиноваться. Находясь под впечатлением только что мною полученного ущипления, я, подошед к сестре Олимпиаде и принимая из ее рук окорок, невольно проговорил:
— Ну, щипок!
Прекрасная отшельница поняла меня без дальнейших объяснений и, самодовольно усмехаясь, ответила:
— Это еще что! Разве такие-то бывают! Вот как мать игуменья… у! Мать игуменья, так она щиплется с вывертом!
— С «зывертом»? Как же это с вывертом?
— Сестра Олимпиада! — раздался голос матери Секлетеи, — ты бы попроворней… а?
— Неси! неси скорей! — прошептала, встрепенувшись, сестра Олимпиада, — ьнеси!
"С вывертом! — думал я, со всевозможною быстротою исполняя возложенную на меня обязанность, — с вывертом!"
Разостланный под дубом ковер мало-помалу сплошь покрывался избранными яствами, и мать Секлетея, попеременно вооружаясь то различных величин ножами, то вилками, то ложками, то штопором, уже приглашала иереев «приступить», причем отличала Вертоградова всеми знаками особого внимания и почитания.
— Отец Михаил! — говорила она, — приступите! Отец Михаил! удостойте! Вот сладенькая! Вот рыжички! Отец Михаил!
— Где горькая? — мрачно вдруг спросил Вертоградов. И наполнив сосуд до краев, он залпом его опорожнил.
— Отец Еремей! отец Мордарий! приступите! — восклицала мать Секлетея.
— Приступим, приступим, — отвечал благосклонно отец Мордарий, откидывая одним мановением руки и пышную свою бороду в разные стороны и широкие рукава рясы, — приступим!
Между тем как отец Еремей задумчивым, тихим, горестно-кротким голосом заметил:
— Не о хлебе едином жив будет человек! Не о хлебе едином!..
— Отец Мордарий! Отец Еремей! — снова воскликнула мать Секлетея, на которую всякое благочестивое размышление отца Еремея, равно как и грустные его сетования, производили то же действие, какое производит на утомляющегося коня вонзаемые в чувствительные бока его шпоры.
— Еще горькой! — с сугубейшею мрачностью произнес Вертоградов.
И снова наполнив до краев сосуд, опорожнил его так же залпом.
— Рыбки-то, отец Михаил? Копченой-то? — умильно и настоятельно предлагала мать Секлетея. — А наливочки-то? Сестра Олимпиада, где ты? Поди сюда, родная, садись с нами, подкрепись пищею! Вот тут присядь, вот тут!
И благодушная мать Секлетея поместила юную отшельницу как раз пред лицом Вертоградова.
Столь приятный вид тотчас же возымел свое действие: молодой иерей выпрямился и, невзирая на черные тучи, омрачавшие чело его, на устах у него появилась пленительная своею томностию улыбка.
— Наливочки? — проговорил он, слегка вытягивая вперед крепкую выю свою и несколько прищуривая омаслившиеся глаза, — сладенькой?
Юная отшельница, зардевшись, потупилась.
— Сладенькой? — повторил Вертоградов еще умильнее и победоноснее, — сладенькой?
— Выпей, сестра Олимпиада, выпей! — вмешалась мать Секлетея, — греха тут нет… Выпей, выпей!.. Ну, хоть и трудно, а ты выпей! Отец Еремей! пожалуйте, прикушайте! Не обидьте меня, убогую!
— Напитахся слезами, упихся горестию, — тихо проговорил отец Еремей. — Пресыщенный скорбию, не возмогу…
— Отец Мордарий, а вы, батюшка?
— Прими благодарение, мать Секлетея, прими благодарение… Я вот еще наливочки… — отвечал отец Мордарий, на сокрушительных зубах которого мололись и кости, и мясо, и рыбы с одинаковою легкостию, — я вот еще наливочки… Сладка, каналия! Ну-ка, мать Секлетея, чокнемся!
— Да не искушуся! да не уподоблюся язычнику, упитывающему себя, яко скота бессмысленного! — шептал отец Еремей.
— Олимпиада! — взывал Вертоградов, потеряв некоторое время на безмолвный и выразительный язык глаз, — Олимпиада, выпей! Я разрешаю! разрешаю и приказываю…
Затем с томностию прибавлял тише:
— И прошу!
Юная отшельница долго не склонялась, наконец уступила и приложила алые уста свои к хмельному напитку.
— А ты, мать Секлетея? А ты-то, мать Секлетея? — повторял все более и более соделывающийся дружелюбным и общительным отец Мордарий. — Отец Михаил! окажите благое содействие, благословите мать Секлетею на честное чоканье!
— Пей, пей, мать Секлетея! Я благословляю! — воскликнул Вертоградов, — я хочу, чтоб все пили! Пей!
— Пей! — повторил отец Мордарий.
И оба протягивали к ней сосуды, наполненные сердцевеселящими и умопомрачающими напитками.
— Головою я слаба, телом немощна! — отказывалась соблюдающая ясность своего рассуждения мать Секлетея, хотя распространявшийся из сосудов хмельной аромат видимо искусительно на нее действовал и заставлял одно ее сверкающее око вспыхивать, а другое моргать медленнее. — Головою слаб…
— Пей! пей! — заревел Вертоградов с бывалою своею неукротимостию. — Говорю, пей! хочу, чтобы все пили!
— Благое дело! благое дело! — рокотал отец Мордарий, — сотворим возлияние!
— За ваше здравие, отец Михаил! Да пошлет вам творец вседержитель всякого благополучия и удовольствия во всех мыслях ваших и делах ваших! — сказала мать Секлетея.
— Еще пей! Еще пей! — ревел Вертоградов.
— Благое дело! Люблю! Люблю! Я это люблю, и конец! Конец, и люблю! — воскликнул отец Мордарий, уста которого после последнего «возлияния» начали с трудом раздвигаться, как бы склеиваемые застывающей смолою. — Я люблю. Я люблю. Восхвалим господа и возлием. И больше ничего! Восхвалим и возлием. И больше ничего!
Отец Еремей, представляя собою олицетворение сокрушения, воздвигаемое на замысловатых гробницах князей мира сего, оставался неподвижен, изредка испуская глубокие, как бы грудь его надрывающие вздохи.
— Пейте! пейте! пейте! — рыкал Вертоградов.
Хотя мать Секлетея действовала лукаво, только малую часть наполняемого ей сосуда отпивая, а остальное искусно выплескивая за рамена свои, в траву, тем не менее роковые для сообразительности действий и для необходимого в политике хладнокровия напитки, производя должное затмение рассудка, распалили господствующие над ней страсти; подпав необузданности помянутых страстей, хитроумная жена скоро уподобилась утлой ладье, попавшей в водоворотную пучину; вместо того чтобы продолжать предначертанный ей по волнам путь, отражая нападения благодушною веселостию и почтительным дружелюбием, она закружилась и, презирая опасности крушения, разражалась язвительными, ущипливыми и насмешливыми словами, а также расточала различные вольные и надменные мысли, безумные высокомерные угрозы и зловещие похвальбы. Так, когда отец Еремей в ответ на лепет отца Мордарий, неотступно подносившего ему к подбрадию наполненный наливкою сосуд и заливавший хмельною этою влагою широкорукавные его ризы, привел, кротко отстраняя упрямую, но уже бессильную десницу собрата, соответствующее случаю изречение из пророков, намекающее на посрамление грешников и на возвеличение терпящих праведников, она безумно воскликнула:
— Э! э! ничего! медведь какой страшный, а кольцо-то в губу вправляют!
И затем, устремив на отца Еремея разгоревшееся око свое, другим же лукаво примаргивая, подперлась фертом и, сопровождая каждую фразу свою глумливым присвистом, повторила многократно:
— А кольцо-то в губу вправляют! А кольцо-то в губу вправляют!
— Где кольцо? Где кольцо-о? — лепетал отец Мордарий, шаря перед собою и попадая перстами в расставленные яства. — Кольца нет. Потеряно. И конец. И конец-ц! Кто в меня камнями бросает? Кто в меня камнями… Кто?.. В бороду прямо, кто? Кто?.. в бороду?..