Выбрать главу

— Сколько ж это вы? — проговорила поселянка Одарка.

— Сколько следует! — кратко и сильно ответила мать Иосафата. — Идите с богом! Чего же вы стали? Грешницы вы, нераскаянные вы души! Вы сюда, во храм святой, чего пришли? Молиться или нет? Ох, что ж это за беззаконие такое наступило! Все только о житейском пекутся, о прахе заботятся!.. Господи! спаси и помилуй! Припадите к стопам всевышнего с чистою верою, с упованием… Или окаменели вы? Идите!

Это последнее слово, сказанное повелительно, казалось, привело дотоле стоявших неподвижно поселянок в себя. Они тихо побрели в противоположную сторону благолепного, все более и более освещающегося, все ярче и ярче сверкающего драгоценными металлами и каменьями, здания.

Не успели эти юные жены сделать десяти шагов, как их настигла «малопострижница» средних лет, приземистая, сытая и гладкая, как только насыщенная, отпавшая от крови, пиявица. Невзирая на замечательную округлость своих форм, обещающих немалую увесистость, она двигалась неслышно и быстро, как некий гигантский пузырь.

— Голубушки! голубушки! — шептала она, дотрагиваясь гладким тупым указательным перстом до исхудалых рамен поселянок: — эй, послушайте, голубушки!

Поселянки остановились.

— Коли вам потребуется деньжонок, так вы мне скажите, голубушки: уж я вам, так и быть, дам… Помню заповедь господню: ближнему твоему помогай последнею крохою… Я вам помогу. Надо жить, голубушки, по-христиански, надо ближнему помогать!.. Я знаю, все говорят: "Сестра Гликерия все одно что младенец", да мне это ничего! Младенец я, так и младенец: зато никого уж не обижу! Надо по-христиански, голубушки, надо по-христиански! Не то что язычники и язычницы, бусурмане окаянные… Им тьма кромешная за их дела, адские муки, огнь вечный… Да, да, голубушки! А я уж вам помогу… помогу… Вот подите-ка сюда! Вот сюда, голубушки, сюда!..

Она повернула их и направила к выходной двери, близ которой направо открывался, между нагроможденною цер-ковною утварью, столь узкий и извилистый проход, что поселянки остановились в недоумении.

— Идите, идите, голубушки! Пробирайтесь! — ободрительно шепнула сестра Гликерия. — За мною, милые, за мною!

И с беспрепятственностию скользкой пиявицы, она быстро извилась по змееподобному проходу и юркнула в некое подобие четвероугольной конуры, откуда, проворно выставив увенчанную остроконечной шапочкою голову, умильно поманила киваньем перстов и приморгиванием очес поселянок.

— Ну, сколько же вам надо, милые? — спросила она, когда, наконец, поселянки благополучно достигли конурки.

Поселянки переглянулись.

— Говорите, говорите, сердечные, не бойтесь. Чего меня бояться? Я точный младенец. Все говорят: "Сестра Гликерия точный младенец!" Что ж делать-то! Сердце уж такое, душа уж такая… Одна мягкота, одна мягкота! Увижу муху в паутинке, я и ту выну: лети себе, господь с тобой!.. Так сколько же вам, милые, надо?

Поселянки оставались, повидимому, в нерешимости.

Наконец одна из них сказала:

— Мне бы три злотых…

— Три злотых, милая? Тебя как зовут-то?

— Одарка.

— Хорошо, Одарка, я тебе три злотых дам. Уж бог с тобой, дам…

Затем она обратилась с неменьшим дружелюбием к другой:

— А тебе, сердечная, сколько? Эх ты, какая худенькая! Как тут не пожалеть-то! Поневоле сердце тает… Сколько?

— Полрубля.

— Хорошо, полрубля тебе дам, милая.

Сестра Гликерия юркнула в конурку, позвякала там монетою и не замедлила снова появиться, подкидывая на длани своей кучку мелкого серебра.

— Вот, — сказала она, ясно улыбаясь и глядя на поселянок светлым взором: — вот вам!

— Спасибо… спасибо… — проговорили поселянки.

— Господа бога благодарите, милые, а я что? Я прах! Мне не кланяйтесь — ему, творцу вседержителю, подобает поклонение!.. А я не могу уж не помочь, коли вижу кого в беде! Я не могу! Уж у меня душа такая… Да, одна мягкота, одна мяг-кота… Ты мне что ж, Одарочка, в залог-то оставишь, а? Платочек этот, что ли, а?

И она, дотронувшись до рамен поселянки, как бы с ласкающей приязнью, экспертскими перстами ощупала доброту платка.

— Платочек-то неважный, — продолжала она, — совсем неважный… Ну, да уж для тебя так и быть! Уж у меня душа такая… Ты сколько за него заплатила?

— Это еще мать в приданое дала, — ответила поселянка. — Он три рубля заплочен…

— Да уж бог с тобой, я его возьму. Давай! Видно, с сердцем-то своим не совладаешь! Ох, не совладаешь! Уж как душа у тебя мягкая… А ты что, сердечная, оставишь? Может, нитки, полотно есть?

— Нету, — ответила несколько угрюмо другая поселянка, — у меня только рубашка на перемену.

— Покажи, покажи, милая… Тонкая, может? Расшитая?

— Не тонкая и не расшитая.

— Ах-ах-ах! Ну, да ничего! У тебя вот это что на руке-то висит? Шугайчик, что ль? У, какой! словно крапива жжет! Сермяжный! Ну, да я возьму. Ведь не пропадать же тебе с голоду!

— Два рубли стоит… совсем новый… — проговорила поселянка…

— Ну, где там новый, милая, где там!.. Только по христианству и беру… Только потому, что уж крепко мне жаль тебя… только потому, что сердце к тебе лежит… Уж давай, давай — так и быть! Как тебя зовут-то, милая?

— Ганной.

— Ганною? Молись женам мироносицам, каждое утро клади семь поклонов и читай: "Святые жены мироносицы! подайте исцеление от болезней…" Так уж я возьму… уж я возьму, так и быть! Давай, милая!

Ганна безмолвно подала ей свою грубую белую корсетку.

Сестра Гликерия, схватив залог, пощупала его, погладила, подкинула, понюхала. Не ведаю, какие соображения помешали ей лизнуть его, но в твердой пребываю уверенности, что поползновение лизнуть было очень сильное…

Ганна же, получив деньги, прислонилась к выступу стены, закрыла глаза и как бы забылась.

Как раз над ее головою висела страшная картина истязаемых варварами мучеников, но весь ужас изображения изрубленных членов, раскиданных внутренностей утрачивал вою силу пред этим простым, безропотным мужицким лицом с закрытыми глазами.

— Плохонькая штучка, плохонькая, — говорила сестра Гликерия: — ну, да уж бог с тобой… бог с тобой… А ты, Одарочка? Что ж ты? Давай же!

И сестра Гликерия, игриво перебирая перстами, как бы приманивая домашних пернатых к воображаемому корму, с улыбкой ожидания глядела на Одарку.

— Дайте мне… — начала было Одарка.

— Вот три злотых, милая, вот они! — прервала сестра Гликерия с прежнею ясною игривостию, подкидывая на скользкой своей длани три легковесные монетки. — Вот они!

— Дайте мне рубль.

— Рубль? — повторила сестра Гликерия, как бы не доверяя своим ушам. — Рубль? Что это ты, голубка моя, что это ты? Это ты шутишь, а? Рубль! Просила три злотых, а теперь рубль!..

— Мне бы рубль…

— Зачем тебе рубль? Ну, зачем тебе рубль, скажи?

— Надо. Девочка больная, так, может… Мне рубль надо… А то лучше и не закладывать…

— Ну, уж я тебе, так и быть, дам четыре злотых… Уж так и быть, дам…

— Мне рубль.

— Эко ты затвердила: рубль да рубль! — воскликнула сестра Гликерия, видимо начиная приходить в волнение. — Даю четыре злотых, — чего ж бы еще? Ведь это тот же рубль, — малости недостает, так, пустяков!.. Бери четыре злотых…

— Нет…

— Ну, хорошо: бери четыре злотых с половиною! Это уж так, для твоего убожества… Ну, бери же, милая! чего ж еще стоишь?

Сестра Гликерия взволновалась. Ланиты ее покрылись густою алою краскою, уста сжались, очи забегали, как захлопнутые в мышеловке мыши, рамена ее подергивало, всю ее поводило.

— Ну, хорошо! Я дам тебе еще десятку. Теперь довольно? Ну, скажи ж спасибо сестре Гликерии!

— Мне надо…

— Погоди, погоди! Я тебе еще платочек дам. Тебе ведь без платочка-то нельзя, ведь время-то не летнее — осеннее, ведь холода пошли… Как же тебе без платочка-то? Невозможно! Девочка у тебя больная — еще девочку навеки захолодишь! Погоди-ка, я вот тебе покажу!

Сестра Гликерия юркнула в конурку, и тотчас же снова появилась, пыхтя под тяготою ноши, обремененная целою охапкою всевозможных головных и шейных платков, которые она с лихорадочною торопливостью начала раздергивать перед Одаркою.