Выбрать главу

— Вот, милая, вот! — говорила она, между тем как уста ее сжимались в умилительную, но судорожную улыбку, а глаза заискивающе, но вместе с тем пытливо и тревожно взглядывали. — Вот этот — а? Тепленький! В нем будет словно в гнездышке! Уж в нем девочку свою не захолодишь! Возьми этот, послушайся ты моего доброго совета! Или вот этот: тоже теплынь! Просто лето! Ах-ах! Как это между платками попалось? Не приложу ума, как это попалось! Как нарочно для тебя! Гляди-ка, видишь?

И сестра Гликерия с благодушною улыбкою игриво подняла на перстах мелкое, очевидно с детской шейки, ожерелье и неоднократно потрясла им пред очами Одарки.

— Как нарочно для тебя, милая! Ну-ка, примеряй-ка на девчоночку! Примеряй-ка, примеряй! Ведь это из Воронежа, от святого Митрофания угодника! Да, да, как нарочно для тебя! Сам господь, видно, тебе это посылает. Видно, уж сам господь милосердный!

И сестра Гликерия, схватив и приподняв головку девочки, быстро окружила ее шейку ниткою снизок.

Девочка тихо, едва слышно застонала, и в то время как сестра Гликерия тормошила ее, мне несколько раз мелькнуло ее испитое, желтое, прозрачное, измученное личико, с глубоко ввалившимися, совершенно потухшими очами.

— Вот, вот! — воскликнула сестра Гликерия. — Ну, это сам господь тебе послал! Это уж сам господь… Так вот тебе три злотых…

— Четыре с половиною, говорили…

— Ах, да! четыре с половиною… Ох, разорила ты меня! Ну, вот четыре с половиною…

— А платок-то?

— Какой платок, милая? Да ведь ты снизки взяла! Ах, ты, чудная какая!

— Нет… как же это? Нет… Ей-богу, я не…

— Ведь от святого угодника Митрофания! Да ты у кого хочешь спроси… Ведь от святого угодника Митрофания! Ну, чего ж ты на меня глядишь? Эх, с вами связываться-то беда! Все мне попрекают: "Сестра Гликерия, чего ты связываешься с этим народом? Смотри, не рада будешь!" Оно и точно. Да что ж делать! уж у меня сердце такое — одна мягкота!

И сестра Гликерия с видом безнадежной грусти махнула рукою, кивнула главою, а вслед за тем, быстро кинув Одаркин платок в свою охапку, приняла очевидное намерение направиться в свою конурку.

Но Одарка успела удержать развевавшийся конец своего платка, что заставило сестру Гликерию вдруг свернуться, сжаться, а затем она нервно вся закопошилась, как будто бы в самом деле она была пиявица и ее посыпали солью.

— Так вот ты как за мою добродетель! — возопила она. — Вот ты как за мое милосердие! Что ж это ты морочишь меня, а? Ах, царь небесный, царь небесный! Да уж Христос с тобой! Сказано: "Отыди от зла и сотвори благо!" И отыду… и отыду… На, бери любой! Бери, бери, а судит пусть нас господь!

И с этим последним восклицанием сестра Гликерия, отделив от своей охапки пук платков одинакового, наискромнейшего размера, с волнением начала их развертывать пред Одаркою.

Велико количество платков было у сестры Гликерии. Глядя, как развевалась их плохонькая ткань, я задавал себе многие любопытные вопросы:

Чьи убогие плечи, например, покрывал вот этот бурый, выцветший платок? Судя по скромной окраске, он, вероятно, покрывал плечи старого человека.

И как этот старый человек стоял пред лицом сестры Гликерии? И что тогда думала беспомощная старуха?

А вот этот, хотя редкий как сито, но яркоцветный, несомненно украшал, в виде чалмы или же в виде коронки,[12] молодую голову.

Была эта молодая голова одинокая или несла тяготу семейных забот? С какими чувствами развязала она свой незатейливый убор?

Голос сестры Гликерии, раздавшийся хотя попрежнему под строгою сурдиною, но с достаточною резкостью, вывел меня из мира мечтательных предположений и догадок.

— Бери же, бери! — настаивала сестра Гликерия. — Что ж не берешь?

— Уж очень мал… Куда ж мне его? Очень мал… — проговорила Одарка.

— Мал? Этот-то мал! Да он больше твоего! Давай-ка, смеряю!

С этими словами сестра Гликерия с быстротою коршуна вцепилась в Одаркин платок, завладела им и стала мерить.

— Самую каплю поменьше, самую каплю… Самую-самую каплюночку… — говорила она, изумительно искусно передергивая и растягивая по объемистому платку Одарки измятый, пестрый четвероугольник. — Бери! Бери, да поминай сестру Гликерию!

— Нет… — проговорила Одарка: — нет, нельзя… Нет, уж лучше я обойдусь… Лучше не надо…

Она положила полученные деньги на стоявший поблизости и составлявший, вместе с другою церковного утварью, стенки прохода в конурку вышедший из употребления налой, но сестра Гликерия поспешно отступила.

— Полно, милая, полно! — сказала она внушительно, но кротко, оглядываясь и как бы поджидая подкрепления и выручки. — Помни: всевидящее око господне над нами! Помни: нелицеприятно судит творец небесн…

— Что тут такое? — вдруг раздался, подобный ржанию дикого коня, голос. — Что тут такое?

Из-за ближнего ряда темных колонн, поддерживающих своды храма, выдвинулась как бы некая, только разнящаяся несколько в архитектуре, колонна, окутанная черным покрывалом, и стала около Одарки.

— Ах, мать Серафима! — воскликнула сестра Гликерия.

— Что такое? — повторила мать Серафима.

Каждое слово ее сопровождалось икотою, изумительно напоминавшею ржанье табуна.

— Ах, мать Серафима! — воскликнула сестра Гликерия, видимо облегченная ее появлением, — посудите вы… Вы только посудите, мать Серафима! Вот пожалуйте, поглядите!

Мать Серафима придвинулась еще ближе, а я, по инстинктивному чувству самосохранения, поспешно подался вглубь храма, ибо в матери Серафиме, вместе с колонноподобной архитектурой, чудесно сочеталась каменная неподвижность монумента с необузданною дикостию четвероногих питомцев степей.

— Поглядите, мать Серафима, какой я ей платочек дала! А рна не хочет…

— Не хочет! — повторила мать Серафима, как бы готовясь или обрушиться на злополучную Одарку, или свирепо лягнуть ее. — Не хочет? А не хочет, так и не надо! Ты, сестра Гликерия, всех разбаловала!

— Ох, знаю, грешна я, мать Серафима! Да никак с собой не совладаю, с сердцем-то своим не справлюсь — одна мягкота… Одна мягкота, а они этого не чувствуют, мать Серафима, они совсем этого не чувствуют… Ведь говорю ей: бери, милая…

— Ты много слов тратишь, сестра Гликерия. Одного слова довольно!

— Ох, грешна, мать Серафима, грешна… Ох!

И, как бы подавленная и смущенная своею греховностию, сестра Гликерия быстро повернулась и исчезла с платками в глубине своей конурки.

Одарка, казалось, хотела что-то сказать, но мать Серафима, как бы закусив внезапно удила, ринулась на нее и заставила ее умолкнуть и отступить.

— Здесь не стоят! — воскликнула мать Серафима.

Широкие ноздри ее раздулись, покрывала развевались; мне, одаренному чрезвычайно живым воображением, даже явственно почудился страстный храп, яростное фырканье и ретивый стук копыт, еще не смирённых ковкою; даже померещилось мне, что из-под ниспадающих складок черного монашеского одеяния неоднократно сыпнули искры, выбитые дикими копытами из гладких каменных плит церковного помоста.

— Да как же мне теперь… — начала было Одарка.

— Здесь не стоят! — повторила мать Серафима.

И мне почудилось, что она, как пришпоренное дитя степных табунов, буйно устремляется вперед, готовая растоптать все растущее и живое, встречающееся по пути.

— Дайте хоть какой-нибудь платок! — проговорила Одарка: — хоть чем-нибудь покрыть девочку…

— Здесь не стоят! — снова фыркнула мать Серафима.

Последнее это восклицание уподобилось столь дикому ржанью, что я, невзирая на великую мою любознательность, с резвостью антилопы перелетел в не освещенную еще часть храма.

Уже слабо, едва внятно, донесся до меня тихий голос Одарки:

— Девочку пожалейте!

— Здесь не стоят! — глухо прокатилось издали грозное ржание.

Несколько успокоившись, я снова вышел из тени и снова увидал обеих поселянок.