Выбрать главу

Видя, что разговоры эти угрожают долгим продолжением, а между тем слабое тело мое все мучительнее и мучительнее заявляет права свои, я вдруг решился на отчаянную меру и, обращаясь к безмолвствующей отшельнице, внушительно шепнул ей:

— Отец Михаил приказал меня накормить. Где у вас кормят? Отведите меня туда!

Она вскинула на меня глаза и, как бы не нашед в моей смиренной персоне ничего для себя ни занимательного, ни внушительного, тотчас же обратила их на моего патрона.

Я же, от терзаний голодом чрева моего становящийся все дерзновеннее и дерзновеннее, снова повторил уже громогласнее:

— Отец Михаил приказал меня накормить!

Тогда храбрейшая, видимо отличавшаяся стратегическими свойствами, сказала безмолвствующей:

— Отведи его к матери Евфимии.

И увидя, что безмолвная ее сестра не спешит повиноваться данному распоряжению, она обратилась к юному герою и, снова потупив очи, как бы от невыносимого для них сияния его образа, тихо, как тонкая струйка, текущая по ковру незабудок, прожурчала:

— Позволите туда его отвести?

— Позволю! Я все позволяю! — пролепетал, как бы захлебываясь некиим нектаром, юный герой.

Безмолвствующая, отдав ему низкий, но несколько порывистый поклон, которого он, поглощенный другою, не удостоил ответом, не без раздражения прошептала мне:

— Иди!

И направила стопы свои к кухне.

Я, хотя обессиленный, но подгоняемый терзающим меня голодом, не отставал от нее.

Вдруг она, оглянувшись и увидав, что на дорожке сада и также и на всем освещенном воссиявшим дневным светилом дворе обители никого нет, замедлила шаги свои и, ласково обращаясь ко мне, спросила:

— Вы уж давно у отца Михаила?

— Нет, недавно, — отвечал я.

По тону ее голоса, по взорам ее и улыбке я уже предчувствовал, что мне предстоит обольщение.

— Вот житье хорошее! — продолжала она. — Вы свою душу пасете…

И видя, что я безмолвствую, она прибавила:

— Вы что больше всего любите?

Поняв, что вопрос этот относился к съестным продуктам, я ответил:

— Все равно, я все буду есть, что дадут.

— Я не про еду говорю, — возразила она: — я про другое… Любите вы золотые крестики? Настоящие золотые, а?

Я инстинктивно почувствовал, что под неопытными ногами моими открывается какая-то мрачная пропасть соблазна, и потому вместо ответа обратил на нее вопрошающие взоры.

Она же, истолковав эти вопрошающие взоры по-своему, улыбнулась мне, как улыбаются изощренному доке, проникнув его хитроумие, и сказала:

— Ну хорошо, хорошо… Вот как познакомимся, так вы тогда увидите, что я не такая, как другие наши, я не выдаю никого… Вы после вечерень, как стемнеет, выходите в сад и гуляйте, — я вас сама найду, — выйдете?

— Зачем? — вопросил я в сомнении.

— Тогда скажу, зачем. Уж жалеть не будете!

Я, находящийся в сомнении, снова безмолвствовал.

— Я не такая, как другие наши, я не смутьянка, — продолжала она. — Уж я никогда не выдам… Так выйдете? Жалеть не будете!

— Выйду, — ответил я.

— Только никому не говорите, слышите? Никому, никому! Они все будут выпытывать, а вы никому… Слышите? Они все такие, что вас в яму впихнут… Им как бы только подвести человека… Ехидницы, больше ничего! Так вы никому?

— Никому, — ответил я.

— Ну, хорошо! Увидите, что я вам скажу! увидите! Вот сюда — вот двери!

Она распахнула дверь и ласково впихнула меня во внутренность кухни.

Сильнейший запах разнородных жареных и вареных рыб ошеломил меня. Я очутился в облаках горячего пара, сквозь жгучие волны которых фантастически мелькали человеческие фигуры и кухонная утварь. Шипенье на сковородах и в котлах было столь резко, что, мне казалось, оное вдруг начинает происходить непосредственно у меня в ухе.

— Мать Салмонида! накормите…

Но звонкий дискант моей юной путеводительницы внезапно был покрыт мощным рыканьем:

— Какого это еще ирода накармливать? Нечем мне накармливать! Все сырь одна, а тут лезут…

— Его служку! — пронзительно вскрикнула моя путеводительница.

Рыканье чудесно перешло в ласковое урчанье.

— Где ж он?

— Вот.

— Поди сюда, поди сюда! на лавочку, в уголок! Поди, поди, голубчик!

Мощная влажная голая по плечи рука, пропитанная всевозможными рыбными эссенциями, обхватила меня за талию, препроводила, сквозь клубы паров, в дальний уголок и посадила на скамью у стола. . .

(Затеряны листки из записок.)

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Замечательные черты обительского жития и нравов

В первое время пребывания нашего в обители я употреблял все изощрения ума моего на отыскивание средств укрываться от бдительных, зорких и чутких в черных островерхих шапочках или же в длинных мрачных покрывалах аргусов, коварно устраивавших мне повсюду засады и наперерыв старавшихся обольстить меня сладкими яствами и сребрениками, да искушуся и предамся в их руки; но, не замедлив увидать мою неспособность служить им искусным наперсником и клевретом, помянутые аргусы скоро презрели меня и бросили, возымев к твари, обманувшей их ожидания, самые враждебные чувствования.

Перешед из положения неоперившейся пташки, преследуемой хищными ястребами, в несравненно более удобное положение обительского пария, я вздохнул свободнее и проводил многие часы, спокойно прогуливаясь по монастырским владениям, упражняясь в изучении нравов и обычаев моего местопребывания и питая себя как душеспасительными, так и противными тому размышлениями.

Патрон мой совершенно перешел в то свое прежнее блаженное состояние, в каковом находился, когда впервые посетил Терны в качестве жениха благолепной Ненилы.

Восстав от сна и придав некоторыми искусственными средствами вящую неотразимость природным красотам своим, он спешил к матери игуменье на утреннюю трапезу, задолго до окончания коей ланиты его начинали ярко пылать, и он, слабо ударяя жирной дланью по столу, с блуждающей улыбкою на пухлых устах и с приветливою ласковостию в помутившихся взорах, давал обещание прислуживающей матери Секлетее и разносящим брашна отшельницам купить Москву, или бессмертие, произрастить цветы и плоды на камнях, полететь со стадом диких гусей, не уступая им в легкости и неутомимости, в теплые страны за море, отслужить обедню на греческом языке и прочее тому подобное.

Мать игуменья обещаний никаких не давала, но ланиты ее тоже разгорались каким-то особым бледноалым огнем, жесткие стальные глаза начинали сверкать и щуриться, уста, представляющие подобие белесоватого шрама, раздвигались усмешкою.

— Секлетея! — говорила она вызывающим голосом: — чья эта Краснолесская обитель, а?

— Ваша, мать игуменья, собственная ваша! — отвечала мать Секлетея поспешно. — Чьей, же ей еще быть? Ваша!

— Только я, если захочу, не могу ее сжечь, а?

— Можете, мать игуменья, можете! Коли угодно, так сейчас же сожжете так, что и камня на камне не останется!

— Гм!.. Это ты правду говоришь, а? По чистой совести так ты думаешь, а?

— По чистой совести, мать игуменья! Вот как бог свят, по чистой совести!

— А с вами я ничего не смею сделать, а?

— Ваше преподобие! с нами-то? Да вы с нами все можете сделать!

— Будто могу? а?

— Можете, матушка игуменья!

— А ну-ка, попробую. Подойди ближе. Подходи, подходи!

Нетрепетная духом мать Секлетея хотя и подходила твердым шагом, однако несколько менялась в лице, и ее моргающее в минуты оживления око подергивалось как бы некоею плевою.

— Ну-ка, гляди мне прямо в глаза. Ну, прямо, прямо! Вот так! Все гляди, все гляди!

Говоря это, мать игуменья брала своими гибкими, иссиня белыми длинными перстами щепотку соли и, усмехаясь, долго целила матери Секлетее в глаза, затем медленным размахом руки ловко пускала помянутую соль в самые зрачки жертвы..