Но время от времени темные глаза ее вспыхивают, точно какая-то тревожная мысль, как некая молния, мелькает в ее умащенной благовониями и причудливо убранной голове.
Она на мгновение смыкает, как бы утомленная неотступными докучными видениями, вежды, затем открывает уже утратившие сияние очи и снова бесцельно, с ленивым недовольством глядит в пространство.
Шарообразная помещица восклицает пискливым дискантом:
— Нет, нет, вы только себе это представьте, Виктор Иваныч! Нет, вы только себе представьте! "Мне, говорит, что вы, что мужик — все равно"! Все равно, что я, что мужик, — слышите? Слышите, Виктор Иваныч?! Все равно!!. "Для мирового судьи, говорит, нет в этом никакого различия". Слышите, Виктор Иваныч! Никакого различия! Я не могу забыть этого! Не могу, не могу, не могу! Засну — во сне вижу! Боже мой! Боже мой! Боже мой благий и милосердный! за что ты попускаешь? Я бы, Виктор Иваныч, лучше уж прямо в гроб легла! Клянусь, лучше бы прямо в гроб… Да как и жить теперь нам? Ограблены мы, обесчещены! Я ума не приложу, как это я теперь буду…
— А вы, Варвара Павловна, чего же изволили ожидать после того, как нас ограбили и обесчестили? Чего вы изволили ожидать, позвольте узнать? — желчно вопрошает Виктор Иваныч шипящим шепотом, прерываемым кашлем.
— Ох, Виктор Иваныч! да я ведь все-таки надеялась! Я думала, Виктор Иваныч, что все это только так: постращают, да и бросят… Ох, прогневили мы, верно, творца небесного.
— Нет-с, когда уж вас ограбили, так вы не надейтесь: надеяться тут, Варвара Павловна, нечего! Когда вас ограбили, вы извольте ожидать убийства! Да-с!
— Что вы, Виктор Иваныч! что вы!
— Да-с, ожидайте теперь убийства! И те самые мужики, которые теперь шапки передо мной не снимают, — слышите? шапки не снимают! — придут и предадут нас смерти!
Варвара Павловна точит обильные слезы.
— Мне себя уж не жаль, Виктор Иваныч, — всхлипывает она: — мне жаль вот Серафимочку!
Прекрасная юная дворянка хмурится и вздыхает.
— Мне жаль Серафимочку, Виктор Иваныч! Лелеяла, думала на радость… а вот привелось… Что ж, ей теперь самой комнаты, что ль, мести? Этими-то руками, Виктор Иваныч? Вы поглядите на нее!
Серафимочка сама взглядывает на свои белоснежные, сияющие золотыми украшениями руки и тоже, повидимому, недоумевает: как ими мести?
— Вы, Виктор Иваныч, поймите! Вы поймите только, каково мне-то! Поймите!
— Я понимаю-с, — ответствует Виктор Иваныч. — Я понимаю-с!
Наступает молчание, прерываемое только пискливым всхлипываньем Варвары Павловны.
— Уж лучше бы прямо в гроб! Уж лучше бы прямо…
— Но это не долго продлится! — вдруг восклицает Виктор Иваныч, — это не долго продлится! Права наши воротятся!
— Воротятся, Виктор Иваныч? — восклицает Варвара Павловна, мгновенно озаряясь упованием на приобретение утраченных ею благ. — Воротятся?
Серафимочка тоже несколько содрогается и не без сердечного интереса устремляет взоры на Виктора Иваныча.
— Так воротятся, Виктор Иваныч? — Воротятся!
— Дай-то господи! Я, Виктор Иваныч, признаюсь вам, я ведь к ворожее ездила, как в Москве была, и к блаженному тоже ходила. Блаженный-то неясно говорил — все больше гору Арарат поминал. Вы не знаете, что это такое значит гора Арарат? "Взойдешь, — говорит мне, — на гору Арарат…" Не знаете?
— Я полагаю, это значит: взойдешь на высоту…
— Ах, так это и есть! Так и есть! Это хорошо! Ведь хорошо, Виктор Иваныч?
— Хорошо. А еще что он говорил?
— Остального не припомню. Да все больше про гору Арарат. Раз двадцать повторил: "Взойдешь на гору Арарат!" А вот ворожея, так та все ясно-преясно мне рассказала. "Не бойтесь, говорит, все ваше воротится, все пойдет по-старому. Опять закрепят их за вами, и опять будут те же подати и оброки. Вы, спрашивает, сбирали нитками и яйцами?" — «Сбирала», говорю. "Птицей и полотном сбирали?" — «Сбирала». — "Ну, говорит, и опять будете сбирать и еще больше можете тогда на них наложить. Сколько, говорит, угодно, столько и наложите. И сечь их, говорит, опять тоже можете, и девкам косы резать, и покупать их, и продавать — все!" Так и скачала: все! Я ее сколько раз переспрашивала: "Так ли вы скачали? все ли?" — "Все, говорит, уж вы не беспокойтесь". Вот только время-то она не назначила! Как я ее ни просила, время точного не назначила. "Когда ж, говорю, мы этого дождемся?" — "Когда дождетесь, тогда и узнаете", говорит. Непреклонная такая, — так-таки и не сказала. Может, нам-то и не доведется уж увидать! Вот вы, Виктор Иваныч, тоже говорите: "Все воротится", а когда? Вот и не скажете, когда!
Виктор Иваныч сохраняет мрачное безмолвие.
— Не окажете, Виктор Иваныч? Хоть бы так сказали, не точно… вот, мол, года через два или через год… все бы легче…
— Это длиться не может! — отвечает, наконец, Виктор Иванович, причем шипящий его шепот переходит в свист: — это длиться не может! Есть бог в небесах! Есть… Это длиться не может!
Он задыхается. Снова наступает безмолвие. Серафимочка слегка вздыхает и снова устремляет безучастные взоры в пространство.
Виктор Иваныч внезапно нарушает это безмолвие возгласом, исполненным дикого исступления:
— Мать пресвятая богородица! услыши мя! услыши мя! услыши мя!
Он весь дрожит, слезы катятся по его ввалившимся ланитам, глаза безумно блуждают.
— Услыши мя! услыши мя!
Встрепенувшаяся Варвара Павловна начинает вторить тихим писком.
— Услыши! услыши!
Юная Серафимочка не вторит словами, но омрачившееся чело ее не менее ясно взывает к божеству:
— Услыши! услыши!
. . . . .
Я вижу другую группу.
У подножия пирамидального монумента из серого мрамора, остроконечная вершина коего увенчана металлическим украшением, долженствующим изображать солнце, но более напоминающим трещотку, а бока испещрены золотыми письменами, повествующими о доблестном участии покоящегося тут генерала в битве при Очакове, сидят двое — очевидно, связанные между собою священными узами брака и купеческого происхождения.
Глава семейства отличается крепким телосложением и соответствующею тому тучностию; он, видимо, чрез меру насыщен и крайне отяжелел; зоркие глаза его посоловели и как бы покрылись пленкою; проворные, изощрившиеся с аршином руки опущены небрежно — он отдыхает от дел, он нежится; мелкие капельки пота выступили на покрывшемся малиновою краскою широком лике его, светлорыжая борода слегка всклочилась, русые, щедро умащенные волосы спадают на чело жирными прядями; новый кафтан тонкого синего сукна расстегнут, и из-под него виднеется тонкое грязное белье и мясистая грязная грудь, на коей блестит золотой складень с прикрепленной к нему ладанкой.
Жена, не уступающая господину и владыке своему ни в крепости телосложения, ни в тучности, находится в состоянии полнейшего изнеможения: черные навыкате глаза ее полураскрыты; сердцеобразно сложенные уста полуотверсты; мало знакомые с мылом и водою, но залитые перстнями руки сложены на желудке; из-под шелкового платья цвета яркой лазури возвышаются две широчайшие подошвы в желтоватых дырявых чулках; мощная грудь украшена ожерельем из кораллов, между каждым зернышком коих чернеется слой грязи, свидетельствующий о том, что помянутое ожерелье нередко возвышает природные красы своей владетельницы; потное чело до половины скрыто под клетчатым, ярко-пестрым шелковым платком; она только время от времени тихо, протяжно вздыхает, рыгает с легким стоном или же оглашает воздух пронзительно-звонкою икотою.
— Нет-с, Ульяна Степановна, — говорит глава: — нет-с! такая только по обителям бывает! Уж ты лучше и не уверяй! Дома-то хошь ты в нее сто рублев всади, а все эдакого смаку не выйдет! Нет, шалишь!