Выбрать главу

— Настя веселая, добрая, — сказал я, ободренный вышепомянутою улыбкою.

Для выражения пленительности ее и добродетелей в моем детском словаре не нашлось иных слов, кроме «добрая» и «веселая», и только это заставило меня быть кратким в изъявлении похвал.

— Ты разве ходишь к ним? — спросил Софроний. — Кажется, ты туда не заглядываешь?

— Нет, я не хожу, только Настя со мной как встретится, всегда разговаривает…

Тут я запнулся, вдруг вспомнив, что с последней встречи в лесу я видал ее только издали и что в реченную встречу она не подарила меня ни словом, ни даже взглядом. Я вдруг исполнился уныния и замолк.

Поведи Софроний этот разговор дальше, я, может статься, высказался бы, по свойственной всем смертным, как великим, так и малым, слабости духа и жажде сочувствия, но Софроний не расспрашивал более, и речь перешла на ловлю куропаток.

С этого времени я всегда в ясные, погожие дни усматривал дегтеобразную голову Ненилы, созерцающую с высоты кровли наше окно.

Таково действие тиранства! Ненила, невинно лишенная материнскою прихотью своего любимого удовольствия, сильнее почувствовала, как то всегда бывало со времен прародительницы нашей Евы, влечение к запретному плоду, что пробудило в ней дремавшую и, быть может, навсегда бы уснувшую хитрость и развило дух противоречия, который побудил ее, не страшась опасности, провертеть дыру в отчей кровле и тайно наслаждаться несправедливо отнятою у ней забавою.

Так обманут бывает рано или поздно всякий тиран, самый зоркий и лютый. Тщетно налагает он оковы и заставляет впереди зреть кару, следующую за преступлением его воли: дух свободы, прирожденный смертному, во всяком, каков бы он ни был, сказывается и побуждает раба теми или иными путями противоборствовать!

Изредка, вечерами, Софроний приходил к нам и беседовал с отцом и матерью: Сколь много значит присутствие умного и живого человека! Софроний и в нашу всегда печальную обитель вносил с собою некое оживление и веселие. Истинно можно сказать, что умница и дверь иначе отворит, чем обойденный этим высшим даром божиим. Речи, которые Софроний вел с моими родителями, не бывали особенно замысловатого содержания, а между тем имели чрезвычайную занимательность и открывали пытливому детскому разуму, как бы случайно, многие, дотоле ускользавшие, стороны жизни. Я, при речах прочих гостей и даже любезного мне родителя моего начинавший после получасового испытания чувствовать томление души и тела и прерывать беседу их челюстераздирающими зевками, готов был, слушая Софрония, сидеть целую ночь напролет, не сморгнув оком и только улыбаясь от полноты душевной утехи.

Но доставляющий мне столь несравненные наслаждения Софроний заметно становился с каждым днем все мрачнее и мрачнее. В движеньях его начало проявляться какое-то нетерпенье, беспокойство, и он часто начал впадать в угрюмую, раздражительную задумчивость.

Пономарь, хотя реже прежнего, но все по временам забегавший к нам, однажды, влетев, как пуля, в горницу, шепнул отцу:

— Я говорил: помяните мое слово! Я говорил: несдобровать!

Затем он начал шептать еще тише, и я не мог уж ничего разобрать.

— Что ты! — сказал отец. — Тебе померещилось! Я сам видел, как он нынче поутру остановил Софрония и так с ним разговаривал…

— Целует ястреб курочку до последнего перышка! — отвечал пономарь, моргая то тем, то другим оком и с самым зловещим выражением.

Встревоженный отец в тот же вечер спрашивал Софрония:

— Софроний, чего ты закручинился? Что там у вас с ним? Говорят, он у тебя попортил…

— Не поймал, так и вором назвать не могу! — ответил с некоторым раздражением Софроний.

— Ну и слава богу! ну и слава богу! Это ты справедливо говоришь… и хорошо рассуждаешь… Так чего ж ты кручинный ходишь?

— Да на свете больше печали, чем радости, а я как та Маремьяна старица, что за весь мир печалится! — ответил Софроний с улыбкою.

Но улыбка эта была исполнена горечи и не разъяснила, а еще пуще омрачила его угрюмое лицо.

— Конечно! конечно! — проговорил отец. — Больше печали, чем радости! Гораздо больше!

Он несколько раз глубоко вздохнул и вскоре затем ушел, вспомнив, что не задал скоту корму на ночь.

— Вы очень похудели, — сказала мать Софронию.

Софроний сидел на скамье, облокотись на колени и подперши руками голову. При этих словах он поднял лицо и поглядел пристально, с великою грустию, на мать.

— И вы не цветете, — сказал он.

— А вы плохих примеров не берите! — сказала мать улыбаясь.

Она как бы шутила, но из-за шутки слышалось столько живого участия, что даже я, бессмысленный отрок, был этим взволнован.

— Что такое случилось? — прибавила она.

— Что случилось? — почти вскрикнул Софроний, быстро поднимаясь со скамьи. — То, что случается вот уже целую зиму! Он мне покою не дает ни днем, ни ночью! Мне не волчьих капканов жаль, не плетня, а жжет меня обида! Что я ему сделаю? Он за тремя оградами сидит!

При этом Софроний с такою страстию ударил кулаком по столу, чго стекла в окошках задребезжали.

— Он нарочно вас дразнит, — сказала мать.

— Знаю! Знаю! Ведь каждое его подлое слово меня словно каленое железо жжет, а я все молчу! Уж мне горло сдавило!

Он подошел и сел около матери, на лавке.

— Я думал: брошу, уйду — да нет! Будет заедать другого, третьего — останусь! Сам пропаду, а его…

В эту минуту послышался в сенях кашель возвращавшегося отпа. Софроний встал, сказал «прощайте» и направился к двери.

Мать тоже встала.

— Софроний! — сказала она.

Он приостановился, а она сделала несколько шагов к нему и с глубоким волнением проговорила:

— Вы себя поберегите! Уж сколько хороших людей… Голос ее прервался, и слезы хлынули из глаз, но она тотчас отерла их, овладела собою и договорила:

— Уж сколько хороших людей даром пропало! Вы не отступайтесь от своего, только будьте осторожны! Будьте осторожны!

— Спасибо, — ответил Софроний. — Я буду осторожен. Я…

Отец отворил дверь и не дал ему договорить.

— Куда ж так рано? — спросил отец. — Положи шапку да еще посиди.

— Нет, — ответил Софроний. — До другого разу!

И ушел.

— Беда, да и только! — сказал отец. — Пономарь что рассказывал, слышала?

Мать снова сидела прилежно за шитьем, но лицо ее горело, и руки слегка дрожали.

— До трех раз, говорит, Софроний ставил плетень, — глядь! за ночь опять повален! Ах, царь небесный! заступи и помилуй нас грешных!

Отец повздыхал, покряхтел и вслед за тем задремал. Но мать долго работала. Я видел, что она несколько раз поспешно отирала вдруг неудержимо прорывавшиеся слезы.

Не довольствуясь догадками, я решился уяснить себе все дело. Вооружившись всем хитроумием, которым меня наделило провидение, я через несколько дней узнал, что неизвестным зложелателем испорчено у Софрония ружье, затем обвален троекратно плетень, затем опрокинуты поставленные на волков капканы и причинено сотни мелких, но несносных неприятностей в этом же роде.

После вышеописанного несколько недель прошло благополучно: тайный зложелатель или удовлетворился уже причиненным, или же удерживаем был опасением, ибо Софроний, починив ружье, держал его постоянно при себе заряженным, да и вообще происшествия эти сильно всех заняли, каждому хотелось дознаться правды, и каждый был более или менее настороже.

Но этим благополучным теченьем дел Софроний отнюдь не был успокоен. Ему, как человеку крайне раздраженному, уже не требовалось новых поводов для гнева и волнений; прежние маленькие, но ядовитые уколы теперь разболевались все сильнее и сильнее и, сначала более изумившие, чем уязвившие, теперь начали мучить самым несносным образом. Раздражение Софрония видимо росло с каждым днем.