Выбрать главу

В наш век люди быстрее думают, чем сто лет назад, но страшно медленно двигаются — по сравнению с моими родителями и дедами. Вспомните старые фильмы со смешными, ускоренными движениями персонажей. Вот так двигалась мама. А как иначе успеть всё сделать в военные и послевоенные годы с четырьмя малыми детьми?

Некоторые эпизоды, вызванные такой вот спешкой, могли бы украсить любую комедию. Приведу только один. У мамы генеральная стирка. Везде чугуны с нагретой водой, кадушки какие-то. Мама встает зачем-то на табуретку, слезает — и попадает ногой в чугун. Пошатнувшись, ставит другую ногу — в другой чугун! Потеряв равновесие, падает назад и садится в большую кадку с отмокающим бельем. Как сейчас вижу: обе мамины ноги — в чугунах, сама мокрая сидит в кадке и хохочет.

И только раз за весь день мама отдыхала. Как бы ни была занята, после обеда ложилась зимой на теплую печь, а летом — на прохладный крашеный пол (жар вытягивает) и мгновенно отключалась. Это уж традиция (по-моему, очень разумная). Помню, как в деревне, в поле, в жару, мы, уставшие, полдничаем с дедом и бабкой. Сверхскромно — хлеб с лучком, с крупной солью, квасок в березовом туесе (удивительно, какой это удобный сосуд — туес: жидкость даже в жару остается прохладной, и обычная вода получает мягкий, ненавязчивый привкус березы). И дед с бабкой обязательно ложатся отдохнуть — под телегой (пока была лошадь) или под кустом (когда лошади уже не было). Вы скажете: «Под кустом-то приятнее!» Так-то так, но под телегой комаров и мошки меньше, не нравится ей смоляной тележный запах.

Ну, а в Воткинске этот переход мамы от сверхактивности к мертвому покою был так резок, что я иногда пугался. Наслышавшись рассказов о людях, умерших во сне, я боялся, что мама умерла, тихо-тихо подкрадывался к ней и с облегчением убеждался, что она дышит. Но вот мама уже вскакивает и опять стирает, шьет, варит, ухаживает за скотиной (и за нами) — до позднего вечера. Да и по ночам я, просыпаясь, часто слышал постукиванье маминой ножной швейной машины.

Работая, мама всё время негромко напевала. Репертуар не слишком богатый, и я до сих пор помню от начала до конца многие из этих песен. Приводить их, понятное дело, не буду. Скажу только, что были они в основном чувствительные. Две особенно мне запомнились.

Как на главном Варшавском вокзале Станционный звонок прозвенел. А на лавке, под серой шинелью, Пригорюнясь, сидел офицер. Перед ним, опустясь на колени, Стоит Нюра, бледна и грустна…

Она умоляет его остаться: «Не губи, неразумный, меня». Он: «А я доложен слушать начальство, и затем оставляю тебя». Естественно, она бросается под тронувшийся поезд.

И другая песня.

Ой, там, в остроге, ой, там, в остроге, Там, в остроге со-лучи-лася беда. Ой, там убили, ой, там убили. Там убили молодого казака.

Особенно, до слез, трогало меня то, что жена казака и его дети ничего еще не знают, и три сокола «сели-пали» на ее дворе:

Ой, крылышками, ой, крылышками. Крылышками двор широкий подмели. Ой, голосками, ой, голосками. Голосками кличут юную вдову:
Ой, встань, проснися, ой, встань, проснися, Встань, проснися, молодая вдовушка. Ой, не твово ли, ой, не твово ли. Не твово ли мужа мертвого везут? Ой, не твои ли, ой, не твои ли, Не твои ли дети стали си-ро-ты?

Эти и другие русские песни неспешны, с многими повторами. Возможно, по контрасту мне запомнилась одна тюремная песня, очень динамичная:

Звонит звонок после поверки, Ченцов решился убежать. Не стал он долго собираться, Быстрее печку стал ломать. Перекрестился, стал спускаться. Его заметил часовой… и т. д.