Выбрать главу

— Я звал вас, а вы сказали, что танцуете.

— Ах, боже мой, я сказала вам правду. Я умею танцовать мазурку!

Тут все окружающие нас расхохотались. Восхищениям моей наивности не было конца, и все это было верхом моего триумфа на этот вечер. У В. была уже дама и он подвел ко мне сына хозяйки дома, который с этой же минуты сделался одним из пламенных и вернейших моих обожателей[47].

2-ое января тоже памятно для меня. Один из лучших наших habitués Н.К. уезжал на турецкую войну[48], пришел к нам проститься и принес мне прощальные стихи, первые в моей жизни, написанные для меня. Я взяла их с трепетом, который можно было бы ощутить только при первом изъяснении в любви. Вот они, в сущности, очень слабые, плохие, но не менее того заставившие так самодовольно биться мое сердце при чтении их:

Прости, цветочек молодой, Прости, цветочек нежный, милый, Хранимый небом и судьбой, Цвети под сению родной. Прости! Мое шумит ветрило. И мчится бесприютный челн, Надежд коварное светило Едва мне светит, — грусти полн, Я оставляю град чужбины, Где молодость мою сгубил, Где сердце с счастьем схоронил! Мне в путь ни сердца вздох единый Не полетит: — слеза любви Не канет в горести унылой; Хоть ты, цветочек, нежно-милый, Хоть ты мой путь благослови!

Конечно, единственное достоинство этих стихов заключалось только в том, что они были посвящены мне, мысль и даже рифмы выкрадены из Пушкина — но, несмотря ни на что это, они меня так внезапно расположили к К., что я не на шутку грустила о нем; сколько раз со слезами молилась я за него, с какой жадностью читала донесения из Турции, и, может быть, успела бы увериться в любви моей к нему, если бы не проповеди и не насмешки надо мною дяди Николая, от которого ничто не скрывалось, а еще более, ежедневные балы, ухаживанье за мною лучших кавалеров, не были противоядием этой романической грусти.

В конце января дядю Николая Сергеевича откомандировали в Витебскую губернию производить следствие об убиении жидами христианского ребенка[49]: тетка до масленицы осталась в Петербурге, а на первой неделе великого поста отвезла меня с Авдотьей Ивановной Фоминой в деревню, сама же отправилась к мужу.

Трудно представить себе резкий переход от самой рассеянной жизни к беседе глаз на глаз с Авдотьей Ивановной. Нам строго было запрещено ездить к соседям и принимать их у себя. Немец-управитель с женой, да капельмейстер-поляк по воскресеньям приходили обедать к нам. Такое общество удваивало мою скуку, а не разгоняло ее; к тому же у меня так болели глаза, что я не могла ни читать, ни писать.

Изредка получаемые письма из Петербурга перечитывались мною беспрестанно до получения нового письма, и тогда рой воспоминаний о раззолоченных залах, чудных кавалергардах, блестящих нарядах, восставал передо мной и томил меня сожалениями.

В июле Марья Васильевна возвратилась из Велижа для празднования своих именин. Этот день был эпохой во всей нашей губернии. За три и даже за четыре дня до праздника съезжались гости из Пскова, из других уездов, и дальние соседи, иногда их набиралось до сорока человек; всем отводились квартиры: кого поместят во флигеле, кого — в оранжерее, бане; самых важных — в доме, молодых девушек — в моей комнате на диванах, на кроватях и даже на полу; молодых людей в повалку в танцевальном зале. Во все время пребывания гостей, я должна была вставать рано, часов в шесть, обойти всех дам по разным их спальням, уверяться, хорош ли им подали чай и кофе, а с девяти часов председательствовать за чайным столом в гостиной. Распивание чая и кофе продолжалось часов до двенадцати; потом все гурьбой переходили в столовую и принимались плотно завтракать. Никогда я не видела таких аппетитов, как у псковичей — у них будто были запасные желудки для чужой еды.

Муж Марьи Васильевны, где бы он ни был, всегда отпрашивался в отпуск ко дню ее именин, и в этот год прискакал из Велижа только на трое суток. Торжественный этот день начинался поздравлением хора музыкантов и, несмотря на несогласные звуки, растроганная помещица плакала от умиления и удивления к таланту своих подданных.

С двенадцати часов наезжали ближайшие соседи. В четыре часа садились за обед в садовой галлерее, уставленной цветами, увешанной гирляндами, а на главной стене красовался, сплетенный тоже из цветов, вензель виновницы торжества; обеденный стол, для пущей важности, был накрыт покоем, уставлен фруктами в вазах и ананасами в горшках; фигурное пирожное красовалось по средине стола, а цветы и листочки роз были разбросаны по всей скатерти. Музыка гремела, вилки и ножи бряцали, мужчины кричали, барыни помалчивали, а барышни шептались; в критическую же минуту, когда пробки шампанского ударяли в потолок, музыканты играли туш, управляющий выскакивал из-за стола к дверям, махал носовым клетчатым платком и раздавался залп четырех пушек, соседки, в ожидании этой минуты, затыкали себе уши заранее приготовленной хлопчатой бумагой, две же менее храбрые прятались под стол.

вернуться

47

Речь идет здесь об Александре Васильевиче Хвостове (род. в 1809 г., ум, в 1861 г.), чиновнике министерства иностранных дел, с 1838 г. муже мемуаристки.

вернуться

48

Молодой поэт, обозначенный инициалами Н. К., вероятно, Н. Н. Калачевский, воспитанник Московского Университетского Благородного пансиона, сотрудник с 1827 г. Общества Любителей Российской Словесности, печатавшийся в «Сочинениях в прозе и стихах», 1828 г. кн, 20.

вернуться

49

Речь идет о так называемом «Велижском деле», возникшем в мае 1828 г. и завершившемся лишь в январе 1835 г. оправданием всех подсудимых евреев. Подробности об этом опыте официальной инсценировки ритуального процесса см. в книге Ю. И. Геосона «Из истории ритуальных процессов. Велижская драма», СПБ, 1905.