Выбрать главу
«Три грации считались в древнем мире, Родились вы… все три, а не четыре»[78].

За такую сцену можно было бы платить деньги; злое торжество Мишеля, душивший нас смех, слезы воспетой и утешения Jean Jacques, все представляло комическую картину…

Я до сих пор не дозналась, Лермонтова ли эта эпиграмма или нет.

Я упрекнула его, что для такого случая он не потрудился выдумать ничего для меня, а заимствовался у Пушкина.

— И вы напрашиваетесь на правду? — спросил он.

— И я, потому что люблю правду.

— Подождите до завтрашнего дня.

Рано утром мне подали обыкновенную серенькую бумажку, сложенную запиской, запечатанную и с надписью: «Ей, правда».

Весна.
Когда весной разбитый лед Рекой взволнованной идет, Когда среди полей местами Чернеет голая земля И мгла ложится облаками На полу-юные поля, Мечтанье злое грусть лелеет В душе неопытной моей. Гляжу: природа молодеет, Не молодеть лишь только ей. Ланит спокойных пламень алым С годами время унесет, И тот, кто так страдал бывало, Любви к ней в сердце не найдет![79].

Внизу очень мелко было написано карандашем, как будто противуядие этой едкой, по его мнению, правде:

Зови надежду — сновиденьем, Неправду — истиной зови. Не верь хвалам и увереньям, Лишь верь одной моей любви! Такой любви нельзя не верить, Мой взор не скроет ничего, С тобою грех мне лицемерить, Ты слишком ангел для того![80].

Он непременно добивался моего сознания, что правда его была мне неприятна.

— Отчего же, — сказала я, — это неоспоримая правда, в ней нет ничего ни неприятного, ни обидного, ни непредвиденного; и вы, и я, все мы состареемся, сморщимся, — это неминуемо, если еще доживем; да, право, я и не буду жалеть о прекрасных ланитах, но, вероятно, пожалею о вальсе, мазурке, да еще как пожалею!

— А о стихах?

— У меня старые останутся, как воспоминание о лучших днях. Но мазурка — как жаль, что ее не танцуют старушки!

— Кстати о мазурке, будете ли вы ее танцевать завтра со мной у тетушки Хитровой?

— С вами? Боже меня сохрани, я слишком стара для вас, да к тому же, на все длинные танцы у меня есть петербургский кавалер.

— Он должен быть умен и мил.

— Ну, точно смертный грех.

— Разговорчив?

— Да, имеет большой навык извиняться, в каждом туре оборвет мне платье шпорами или наступит на ноги.

— Не умеет ни говорить, ни танцовать; стало быть, он тронул вас своими вздохами, страстными взглядами?

— Он так кос, что не знаешь, куда он глядит, и пыхтит на всю залу.

— За что же ваше предпочтение? Он богат?

— Я об этом не справлялась, я его давно знаю, но в Петербурге я с ним ни разу не танцевала, здесь другое дело, он конногвардеец, а не студент и не архивец.

И в самом деле я имела неимоверную глупость прозевать с этим конногвардейцем десять мазурок сряду, для того только, что бы мне позавидовали московские барышни. Известно, как они дорожат нашими гвардейцами; но на бале, данном в собрании по случаю приезда в. к. Михаила Павловича, он чуть меня не уронил и я так на него рассердилась, что отказала наотрез мазурку и заменила его возвратившимся из деревни А[лексеевым], которого для этого торжественного случая представили оффициально Прасковье Михайловне под фирмою петербургского жителя и камер-юнкера.

Его высочество меня узнал, танцовал со мною, в мазурке тоже выбирал два раза и смеясь спросил: не забыла ли я Пестеля?

Когда Лермонтову Сашенька сообщила о моих триумфах в собрании, о шутках великого князя на счет Пестеля, я принуждена была рассказать им дли пояснения о прежнем моем знакомстве с Пестелем и его ухаживаниях. Мишель то бледнел, то багровел от ревности, и вот как он выразился:

Взгляни, как мой спокоен взор, Хотя звезда судьбы моей Померкнула с давнишних пор, А с ней и думы лучших дней. Слеза, которая не раз Рвалась блеснуть перед тобой, Уж не придет — как прошлый час. На смех, подосланный судьбой. Над мною посмеялась ты И я презреньем отвечал; С тех пор сердечной пустоты Я уж ничем не заменял. Ничто не сблизит больше нас, Ничто мне не отдаст покой, И сердце шепчет мне под-час: «Я не могу любить другой!» [Я жертвовал другим страстям,] Но если первые мечты Служить не могут больше нам, То чем же их заменишь ты? Чем ты украсишь жизнь мою, Когда у я; обратила в прах Мои надежды в сем краю — А может быть и в небесах![81]
вернуться

78

Этот экспромт Лермонтова печатается во всех изданиях его сочинений по тексту, впервые сообщенному и записках Е. А. Хвостовой. Автограф неизвестен.

вернуться

79

Впервые напечатано, по неизвестному нам автографу, в «Отечественных Записках» 1843 г., кв. XII, стр. 318. Вариантов, сравнительно с текстом Е. А. Хвостовой, нет.

вернуться

80

Впервые опубликовано, с заголовком «Къ Е. А.», в «Библиот. для Чтения» 1844 г., № 6, стр. 129. В «Полных собраниях сочинений» Лермонтова печатается обычно с автографа, (вероятно, более позднего), в котором первый и третий стих переставлены одни на место другого, а заголовок обозначен «Къ ***».

вернуться

81

Впервые опубликовано Е. А. Хвостовой в «Биб. для Чтения» 1844 г., №5, стр. 7–8. В тексте как этом, так и позднейших записок явный пропуск 17-го стиха, который мы восстанавливаем по сохранившемуся автографу. В последнем произведение озаглавлено «Стансы», разбито на три строфы и имеет дату: «28 августа 1830 года».