— Да, кроме тех, которые ему предшествовали и за ним последуют.
— Вы вправе мне не верить, вы еще меня мало знаете, но со временем я надеюсь вас убедить, вам доказать, что вы для меня. — Ни слова Сашеньке, — продолжал он почти шепотом, — вот и она и все наше общество.
Я сказала тетке, что мне сделалось очень холодно, несмотря на июльскую ночь; все подумали, что я нездорова, стали ухаживать за мною.
Л[опу]хин совершенно растерялся, усадил меня в карету и обернул мои ноги своим плащем. Я точно была похожа на больную; лицо и руки были как в огне, но вся внутренность дрожала, как в лихорадке; от такого волнения и голос мой почти пропал.
Возвратясь домой, меня уложили в постель. Когда, наконец, меня оставили одну, я села на кровать, облокотилась на столик и долго, долго плакала, не знаю о чем, потому ли, что я чувствовала себя счастливой?
Я беспрестанно задавала себе вопрос: любит ли он точно меня? Люблю ли я его? Или даже буду ли когда любить его? И я утвердительнее отвечала за него, чем за себя. Зачем же сказал он, без вас Нескучное будет Прескучное?
С отъездом Сашеньки наши долгие беседы прекратились; мы только видались дома да на танцевальных вечерах у тетки Хитровой.
Сашенька звала меня к себе в деревню. Дядя Николай Васильевич очень желал, чтоб я вышла за Л[опу]хина и уговаривал тетку, чтоб отпустила меня с ним к Сашеньке в следующее воскресенье. Тетка отказала, говоря, что в этот день ни за что не пустит, потому что этот противный молокосос Л[опу]хин все праздники проводит у нее.
Ах, милая. Марья Васильевна, вы всегда давали мне сами против себя оружие; вы хотели, чтоб я проскучала сутки в деревне; вы не знали, что каждое утро я имею случай говорить с Леонидом, и в субботу он уже знал, что вторник будет наш день и что мы на свободе наговоримся!
Во вторник, по приказанию Марьи Васильевны, мы секретно с дядей отправились к Сашеньке, но дядя мне сказал, что он предупредил Л[опу]хина вчера же о нашем намерении.
Верст за пять от города, Л[опу]хин нас обогнал и потом то отставал, то обгонял и всякий раз раскланивался и бросал нам отрывистые фразы. Мы провели день приятно: гуляли, ездили в Средниково; мне было грустно на душе; воспоминание Лермонтова так и дышало, так и веяло вокруг меня, а о нем никто не говорил. После шуток Сашеньки на его счет, я не могла о нем заговорить первая; зачем также огорчать Л[опу]хина; он так был счастлив этим нежданным днем свободы и беспринужденности.
Перед отъездом, покуда Сашенька наливала чай на балконе, я сошла с Л[опу]хиным в цветник, нарвать букет для Марьи Васильевны.
— Мне надобно вам что то сообщить, — сказал он; — Я рад случаю, что мы одни. Знаете ли, я писал отцу о вас и он очень желает вас видеть.
— Ваш отец очень добр, но я боюсь, что оригинал не будет верен с описанием; я уверена, что я ему не понравлюсь, я всегда была так несчастлива, да притом всегда принужденна в словах, в движениях…
— Да, при тетках ваших, но кто не поймет ваше положение?
— Зачем вы писали отцу обо мне?
— Правда, зачем?.. он тоже говорит, что я еще очень молод.
Нас позвали пить чай и он не имел случая больше высказаться.
12 июля мы поехали в деревню; Лиза с Прасковьей Васильевной вскоре должна была отправиться к дедушке, князю Павлу Васильевичу Долгорукову в Пензу, и потому осталась у нее.
Я грустно распрощалась с Л[опу]хиным. Он был жалок, такой бледный и унылый. Дорогой я негодовала на себя, что так мало грущу по нем и мало вспоминаю.
Это лето в деревне я провела скучнее обыкновенного; соседи и соседки почти все были люди необразованные; даже и не было скучного моего преследователя, неудавшегося поэта; он покатил заграницу.
Мать его с удивлением мне рассказала, что он теперь живет в такой удивительной и ученой Земле, что даже и мужики то там все умеют говорить по-немецки, а некоторые даже и читают; конечно, я разделяла вполне ее удивление и почти спорила, что этого не может быть.
Вот и обращик образованности наших соседей. Другой наш сосед выходил из себя оттого, что он подписался на Энциклопедический Лексикон, получил уже три тома, а все еще стоит на букве А; «а кажется наш язык то богат, есть слова и с Б и с В, а они все заладили свое А, да А; не лучше ли им было начать со слова бог; только морочат людей, да обирают денежки наши!»
Я мало занималась соседями, запиралась на ключ в своей комнатке и на просторе читала, переводило, писала и все более и более сознавалась, что ничего пс знаю и что никогда не поздно учиться.
Осенью, возвратясь в Петербург, я ужасно страдала биением сердца; были дни, что я не имела силы сделать десяти шагов. У тетки обо всем были свои понятия: она не допускала возможности болезни у девушки, не позволяла мне лежать, одеваться без корсета, а напротив, насильно вывозила меня на балы, разорялась на румяна, чтобы скрыть мою страшную бледность, но я в карете тщательно вытирала свои щеки и являлась на бале бледною, как смерть, даже губы мои были совершенно белые. Марья Васильевна верила, что моя бледность съедала румяна и не могла довольно надивиться такому чуду. Она приневоливала меня танцовать; я едва передвигала ноги; в мазурке обыкновенно пропускала свой тур, но чем более я просилась домой, тем долее оставалась она на бале, говоря, что не нужно дать заметить мое изнурение — никогда не найду себе жениха.