Когда в фигуре названий Лермонтов подошел ко мне с двумя товарищами и, зло улыбаясь и холодно смотря на меня, сказал: haine, mépris et vengeance[128] я, конечно, выбрала vengeance, как благороднейшее из этих ужасных чувств.
— Вы несправедливы и жестоки, — сказала я ему.
— Я теперь такой же, как был всегда.
— Неужели вы всегда меня ненавидели, презирали? За что вам мстить мне?
— Вы ошибаетесь, я не переменился, да и к чему было меняться; напыщенные роли тяжелы и не под силу мне; я действовал откровенно, но вы так охраняемы родными, так недоступны, так изучили теорию любить с их дозволения, что мне нечего делать, когда меня не принимают.
— Неужели вы сомневаетесь в моей любви?
— Благодарю за такую любовь!
Он довел меня до места и, кланяясь, шепнул мне:
— Но лишний пленник вам дороже!
В мою очередь я подвела ему двух дам и сказала: pardon, dévonement, résignation[129].
On выбрал résignation, т. е. меня, и, язвительно улыбаясь, сказал:
— Как скоро вы покоряетесь судьбе, вы будете очень счастливы!
— Мишель, не мучьте меня, скажите прямо, за что вы сердитесь?
— Имею ли я право сердиться на вас? Я доволен всем и всеми и даже благодарен вам;— за все благодарен.
Он уж больше не говорил со мной в этот вечер. Я не могу дать и малейшего понятия о тогдашних моих страданиях; в один миг я утратила все и утратила так неожиданно, так незаслуженно! Он знал, как глубоко, как горячо я его любила; к чему же мучить меня недовернем, упрекать в кокетстве? Не по его ли советам я действовала, поссорясь с Л[опу]хиным? С той самой минуты, как сердце мое отдалось Мишелю, я жила им одним, или воспоминанием о нем, все вокруг меня сияло в его присутствии и меркло без него.
И эту грустную ночь я не могла ни на минуту сомкнуть глаз. Я истощила все средства, чтоб найти причины его перемены, его раздражительности — и не находила.
«Уж не испытание ли это?» — мелькнуло у меня в голове, и благодатная эта мысль несколько успокоила меня. — «Пускай испытывает меня, сколько хочет, — сказала я себе; — не боюсь; при первом же свидании я расскажу ему, как я страдала, как терзалась, но скоро отгадала его злое намерение испытания и что ни холодность его, ни даже дерзость его не могли ни на минуту изменить моих чувств к нему».
Как я переродилась; куда девалась моя гордость, моя самоуверенность, моя насмешливость! Я готова была стать перед ним на колени, лишь бы он ласково взглянул на меня!
Долго ждала я желаемой встречи и дождалась, но он все не глядел и не смотрел на меня, — не было возможности заговорить с ним. Так прошло несколько скучных вечеров, наконец, выпал удобный случай и я спросила его:
— Ради бога, разрешите мое сомнение, скажите, за что вы сердитесь? Я готова просить у вас прощения, но выносить эту пытку и не знать за что, — это невыносимо. Отвечайте, успокойте меня!
— Я ничего не имею против вас; что прошло, того не воротишь, да я ничего уж и не требую, словом, я вас больше не люблю, да, кажется, и никогда не любил[130].
— Вы жестоки, Михаил Юрьевич; отнимайте у меня настоящее и будущее, но прошедшее мое, оно одно мне осталось и никому не удастся отнять у меня воспоминание: оно моя собственность, — я дорого заплатила за него.
Мы холодно расстались… И вот я опять вступила в грустную, одинокую жизнь, более грустную и холодную, чем была она прежде;— тогда я еще надеялась, жаждала любви, а тут уж и надежды не было, и любовь моя, схороненная в глубине сердца, мучила и терзала меня. Все мне надоело, все, окружающие меня, сделались мне несносны, противны, я рада была скорому отъезду в деревню…
Село Федосьино, 1837 г.
Дополнения
M. И. Семевский
Устные рассказы Е. А. Сушковой[131]
Известием об отъезде в деревню оканчиваются записки Екатерины Александровны Суриковой, впоследствии Хвостовой; далее следуют две-три странички рассказа об отъезде ее в Псковскую деревню и о новых ухаживаниях одного из ее соседей; затем говорится о выходе замуж ее родной сестры Елизаветы Александровны. Эти подробности не представляют, по содержанию своему, никакого общего интереса, а потому здесь и опущены.
130
«Если я начал за нею ухаживать, то это не было отблеском прошлого» — писал Лермонтов весною 1835 г. А. М. Верещагиной о своем романе с Е. А. Сушковой — «В начале это было просто развлечением, а затем стало расчетом»… В чем самый «расчет» состоял, видно из продолжения этого же письма, включенного нами в вводную статью к настоящему изданию, стр. 3–5.
131
Материал, опубликованный М. И. Семевским в его «послесловии» к Запискам Е. А. Сушковой. объединяет записи случайных устных высказываний о поэте самой мемуаристки и сведения об их отношениях третьих лиц. Все эти свидетельства, степень достоверности, точности передачи и самого интереса которых далеко не одинакова, перепечатываются нами не как новые данные для биографии поэта и интерпретации его текстов, а как анекдоты, необычайно характерные для начальных элементов формации легенды о Лермонтове. Поэтому, отказавшись от воспроизведения скреплявших эти фрагменты общих рассуждений М. И. Семевского, мы даем собранный им фольклорный материал полностью, по тексту «Вестника Европы» 1869 г., а не по сокращенной редакции отдельного издания воспоминаний.