— Ты чего сюда смотришь, козел!
Надзиратель-узбек хотя по-русски и плохо понимал, но знал, что «козел» — это оскорбление. Открыл кормушку, переспросил:
— Кто козел?
— Ты козел, мразь поганая.
— Ты сам козел, ты петух (педераст), — ответил надзиратель.
— Я петух? — прорычал Артист. — Ах ты, мент тухлый. Ну, погоди! Вот пойду на прогулку, я тебе покажу, кто петух.
Надзиратель крепко выругался по-узбекски и захлопнул кормушку. Артист еще долго мерил шагами камеру, ругая надзирателя на чем свет стоит. А на другой день Василия Васильевича вызвал «хозяин», сказал ему:
— Вы, такой пожилой человек, зачем оскорбляли надзирателя?
— Я всю войну прошел, защищал таких, как он. А он первый меня оскорбил. Говорит, нельзя возле двери стоять. А камера — моя хата, где хочу, там и стою, — ответил Артист.
«Хозяин», видимо, не смотрел его личное дело, где черным по белому отмечены все «боевые заслуги» Василия Васильевича, который всю жизнь в тюрьмах просидел. Но подумал, может, действительно человек воевал, и дал ему семь суток изолятора, а так корячилось не менее пятнадцати.
Толя Хадун приуныл что-то. И немудрено: пятнадцать лет не полтора года. Я говорю ему:
— Давай напишем в Верховный Суд СССР, может, скинут срок.
— Да я не знаю, как писать.
— Я тебе буду диктовать, а ты садись и пиши, — сказал я и принялся диктовать. — Молодой был, мало в жизни видел. Первую девушку в своей жизни я сильно полюбил. Для меня она казалась ангелом, и, будь на месте матроса любой другой парень, я все равно убил бы его. Не знаю, что такое ревность, но понял, что любовь существует. Сейчас я сижу такой большой срок и понимаю, и сознаю, что я действительно совершил тяжкое преступление. Но поймите меня, я любил ее. Если можете, хоть немного скиньте срок. Может, я еще вернусь к нормальной жизни, может, у меня еще не все потеряно. Встречу другую девушку, полюблю. Помогите мне вернуться к жизни.
Сейчас только я понимаю, сколь наивное, детское было письмо. Однако результат оказался неожиданным.
Вызвали спецчасть. Пришла мощная женщина, увидев которую я понял: эта из тех, что «коня на скаку остановит, в горящую избу войдет». У меня сердце сильно забилось. Я положил свою руку на ее, лежащую на кормушке. Она не убрала руку, а я стал говорить ей ласковые, нежные слова. На меня нашло сильное возбуждение, я стоял и гладил ее пухлую руку все выше и выше, до локтя и еще выше. Она сказала:
— Убери руку, надзиратель идет.
Толик отдал свое прошение, она улыбнулась и пошла по коридору, сильно качая мощными бедрами, а я чуть не лишился чувств.
Через неделю женщина снова пришла, сказала:
— Хадун Анатолий, распишитесь, ваше прошение отправлено.
Толик взял подписывать бумагу, а я подскочил к кормушке, сказал женщине:
— Я вас люблю. Вы такая хорошая. Жаль, что нас разделяют решетка и дверь. Как тебя звать?
— Оля, — сказала она, улыбаясь.
— Оля, дорогая, наклонись немного.
Она наклонилась, я поцеловал ее в щеку. Тогда она обняла мою голову и крепко поцеловала в губы, оставив часть помады на моих губах. Засмеялась и сказала:
— Ну что, теперь ты доволен?
У меня в зобу дыханье сперло. Оля рукой стала вытирать мои губы, говоря:
— Какой ты горячий. Такому мужику на свободе надо быть, женщин радовать, а не клопов на нарах давить.
— Оля, я учту твои пожелания. Скоро жди меня на воле.
Толик отдал Оле бумагу, попрощавшись, она ушла.
Перед самым праздником, вечером шестого ноября, мы получили с зоны «грев»: морфий, таблетки кодеина на сахаре, анашу. Морфий я не колол, анашу не курил, кодеин иногда глотал, но у меня от него не было никакого кайфа, только тело сильно чесалось, как при чесотке. Открылась кормушка, и я услышал знакомый Оленькин голос:
— Хадун Анатолий, распишитесь, что вы ознакомлены.
Я соскочил с нар, кинулся к кормушке, стал гладить Олину руку. Она сказала:
— Дорогой мой, я ничем не могу тебе помочь. Вот если бы ты был на свободе…
В это время у меня за спиной что-то шмякнулось, и я обернулся. Толик лежал на полу. Я кинулся к нему.
— Толик, что с тобой? — закричал я. — Воды! — Взял лист и прочитал, что Верховный Суд скинул Толику шесть лет.
Водой я стал брызгать Толику на лицо. А когда он пришел в себя, я сказал:
— Ну, что я тебе говорил. Это для тебя, считай, свобода.