Лучшее наше время было, конечно, в деревне. Наступала весна. Снег таял, и вниз по Пречистенке, вдоль тротуаров, бежали шумные потоки воды. Около бульвара потоки сливались с другой, более шумной речкой, нес шей вниз по Сивцеву Вражку пустые бутылки, студенческие тетради и всякий мусор. Эти потоки образовали у бульвара большое озеро, с каждым днем становилось все теплее, и все наши мысли неслись в Никольское.
Вот и половина моя наступила. Сирень, должно быть, отцвела в Никольском, а сборы в дорогу еще не начинались. Но вот в один прекрасный день во двор въезжает пять-шесть крестьянских телег, нагруженных овсом и мукою, это телеги "под обоз".
Начинаются сборы. Учение идет вяло: мы то и дело спрашиваем посреди уроков, взять ли с собою такие-то книги в Никольское, и раньше всех мы начинаем укладывать наши книги, аспидные доски, бумаги и самодельные игрушки. Во двор выкатываются из каретника громадная, шестиместная карета на висячих рессорах, коляска, тарантас, и из кабинета доносятся громкие крики отца. Дворецкому, кучерам, мачехе - всем достается, оказывается, что надо отсылать экипажи в починку, нужно перековывать лошадей или исправлять хомуты.
Легко ли в самом деле собраться в деревню. Вся семья, человек в десять - двенадцать, все дворовые и весь кухонный и домашний скарб должны быть перевезены за 230 верст от Москвы.
Наконец хомуты и экипажи налажены, "важи", то есть большие плоские чемоданы, которые кладутся на верх большой кареты, уложены, целый воз нагружен громадными ящиками с пустыми стеклянными банками, которые осенью вернутся полными всякого варенья; на другом возу громоздятся матрацы, постели и кое-какая мебель, негодная уже для города, но полезная в деревне... Как только повезут такие возы крестьянские клячи!
Мужики каждый день набиваются в передней в ожидании приказа о выезде, кряхтят, кланяются, утираются клетчатыми тряпицами и тяжело вздыхают. Пора по домам, работы дома не оберешься. Их послали с конными подводами в Москву в зачет барщины, но кто знает: зачтут ли все дни, прожитые в Москве? Да и дома работа не ждет, и вот Аксинья, улучив добрую минуту, говорит мачехе, как бы мимоходом: "Мужики плачутся, домой им нужно, готовиться к покосу".
- Давно пора, - отвечает мачеха, - но князь не может справиться со своими делами.
Проходит день, другой, третий. Отец все пишет по утрам в кабинете, а вечером пропадает в клубе, возы стоят увязанные во дворе, а приказа о выезде все нет.
Наконец вечером к отцу требуют дворецкого Фрола и первую скрипку Михаила Алеева. Отец вручает дворецкому "кормовые" всей дворне, по пятнадцать копеек серебром мужчинам, по десять копеек женщинам в сутки, и длинный список в сорок с лишком человек, где фигурирует весь оркестр, повара, поваренки, судомойки, кухарки, Секлетинья, жена Андрея-повара (был еще Андрей-портной), с семьей из шести ребятишек, Полька-косая, Мишка-повар (ему сорок лет) и т. д.
Затем Михаилу Алееву - он же первая скрипка - вручается приказ, написанный отцом крупным почерком, в большом конверте с кучею песка (тогда еще не знали пропускной бумаги).
"Дворецкому человеку Михаилу Алееву, князя Алексея Петровича Кропоткина, полковника и кавалера,
Приказ
Предписывается тебе такого-то числа, в 6 часов утра, выступить с моим обозом из Москвы в имение мое, в село Никольское, Калужской губернии, Мещовского уезда, что на реке Серене, в 230 верстах от сего дома; смотреть за порядком между людьми, и ежели который-нибудь окажется виновными в пьянстве или бесчинстве и неповинности, то ты должен явиться в ближайший город - Подольск или Малый Ярославец - к начальнику внутренней стражи и от моего имени просить о примерном наказании. Смотреть неукоснительно за целостью обоза и следовать по нижеследующему расписанию:
село такое-то - привал,
город Подольск - ночлег и т. д.".
И вот на другой день, в десять часов вместо шести - точность не в числе русских добродетелей (слава богу, мы не немцы), - обоз трогался в путь. Вдоль по Штатному и Денежному переулкам, вверх по Пречистенке, по направлению к Крымскому мосту и Калужским воротам вытягивалась дворня. "Оркестр" преображался в каких-то цыган во всевозможных казакинах и хламидах; и старые, и молодые, женщины и дети брели вдоль московских улиц по направлению к Калужским воротам. Покуда шли в Москве, строго соблюдалось, чтобы "люди" шли в приличной одежде. Заткнуть брюки в голенища сапог или подпоясаться - строго запрещалось. Но как только выходили на большое Варшавское шоссе, дисциплина исчезала, и, когда мы нагоняли дня через два-три обоз - особенно если известно было, что отец останется в Москве и приедет позже на почтовых, - дворня в каких-то кафтанах, запыленная, с обгорелыми лицами, подпираясь самодельными палками, походила скорее на кочующий цыганский табор, чем на дворню княжеского дома. Дети сидели наверху и на задах нагруженных телег, туда же иногда подсаживались женщины, но мужчины все двести тридцать верст шли пешком и в жару, по пыли или слякоть, по грязи.
И так делалось везде в Старой Конюшенной. Из всех дворянских домов выступали каждую весну такие же обозы - так странствовали в то время дворовые всех барских домов. Когда мы видели толпу слуг, проходивших по одной из наших улиц, мы знали уже, что Апухтины или Прянишниковы перебираются в деревню.
Обоз выезжал, а семья наша все еще не трогалась. Дня два-три спустя наступал наконец радостный для нас день. Всем уже надоело слоняться по опустелым комнатам, где вся мебель стояла в белых чехлах, чехлы были надеты и на зеркала, бронзовые часы и т. д., и все ждали вожделенной минуты отъезда. Случалось, на самые последки отец позовет Сашу или меня и даст переписывать в толстую большую книгу свои последние бесконечно длинные приказы бурмистру села Никольского, старосте деревни Басова и старосте деревни Каменки и наконец вручит мачехе серый лист бумаги, крупно исписанный, и громко прочтет ей:
"Княгине Елизавете Марковне Кропоткиной, урожденной Карандино, князя Алексея Петровича Кропоткина, полковника и кавалера.
Маршрутное расписание
Выступление в 8 часов утра мая такого-то дня.
1. Переезд в 15 верст до станции такой-то.
2. Переезд до города Подольска..." и так далее вплоть до Никольского.
Май, впрочем, давно уже прошел, и вместо 8 часов утра "по расписанию" мы выезжаем в 3 часа дня; но это отец предвидел в маршрутном расписании, где имелось примечание:
"Если же паче чаяния выступление означенного мая 29-го дня в назначенный час не состоится, то предлагается Вашему Сиятельству поступать согласно Вашему разумению без утомления вверенных Вам лошадей и к вящему успеху".
Сколько радости приносило всем чтение этой бумаги. Все, включая прислугу, присаживались на минуту в зале на кончики стульев, затем мачеха с притворным благоговением крестилась, благословляла нас в дорогу, и мы прощались с отцом.
К крыльцу подъезжала большая карета, шестернею: четыре лошади в ряд с форейтором. Форейтор был хромоногий Филька, у него ноги были вывернуты вовнутрь (ему, еще когда он был мальчиком, лошадь разбила копытом нос, свернувши его на сторону; бедняга так и не рос, и, хотя ему было уже за 25 лет, он остался подростком, потому и шел за форейтора).
Чего только не набивалось в карету.
- Это твоей покойной матери я купил эту карету в Варшаве, варшавской работы, - говаривал мне отец.
Из нее выкидывали складную лесенку, и целых шесть человек, иногда семь, свободно помещались в карете мачеха, Леночка, Полинька, Мария Марковна, Софья Марковна, иногда Елена Марковна и Аксинья.
Затем подъезжала коляска, и в нее залезал Пулэн, учитель Н. П. Смирнов и мы, дети, иногда Елена Марковна и кто-нибудь из горничных, все значилось точно в маршрутном расписании.
Отцовский тарантас часто оставался во дворе Отец всегда находил причины, чтобы остаться еще несколько дней в Москве.
- Умоляю тебя, Алексис, не ходи в клуб, - шептала мачеха при прощании.
Наконец, ко всеобщему удовольствию, мы трогались.
Отец приезжал потом на почтовых. Или же он отправлялся из Москвы объезжать свой округ внутренней стражи и в Никольское попадал гораздо позже - большею частью в августе, ко дню своего рождения.