Выбрать главу

Как я вскоре поняла, у меня с ними оказалось больше общего, чем с моими сверстниками-эмигрантами, которые по большей части были бледными симулякрами людей «прежнего времени». (Они, как и я, были из семей, которые не пошли путем ассимиляции.) Побуждало меня к этим знакомствам в первую очередь желание узнать «настоящих» русских. Сверстники повторяли за родителями и дедами устаревшие эмигрантские идеи о русском и советском; в этом отношении мои родители были иными. После войны с Германией они с похожими чувствами искали знакомств с советскими беженцами. Те из них, кто не вернулся, – точнее, те, кто сумел избежать насильственного возвращения в Союз, стали второй эмиграцией.

В 1970-е годы началась третья, в основном еврейская эмиграция, которая оказала очередное важное воздействие на мою профессиональную и личную жизнь. В 1981 году я устроила в Лос-Анджелесе конференцию под названием «Русская литература в эмиграции». Она была посвящена писателям, уехавшим из Советского Союза в 1970-е и в начале 1980-х. К моему удивлению, на ее организацию посыпались деньги из самых разных источников. На конференцию съехалось около 400 слушателей, рекордное количество (для университетских конференций на русскую тему). Среди участников были Андрей Синявский, Василий Аксенов, Владимир Войнович, Сергей Довлатов, Саша Соколов, Эдуард Лимонов. Соколов, с которым я дружила, жил тогда в Лос-Анджелесе; дружба с Лимоновым началась тогда же, но его оголтелые антиинтеллигентские, а теперь и антиукраинские высказывания стали невыносимыми. В личном плане я связала свою жизнь с Александром Жолковским, хорошо известным русскому читателю. Представитель научной эмиграции третьей волны, он существенно на меня повлиял: рядом с ним я стала серьезнее относиться к своей собственной научной работе.

Думаю, что именно тогда я осознала установку культурного слоя позднесоветской интеллигенции на то, что можно назвать избытком иронии. Изящная ирония и остроумие характерны для дендизма как стратегии отмежевания себя от морализаторского общества и утверждения своего превосходства над ним. Они имели сходную функцию у Алика как представителя ориентированной на слово интеллигентской элиты. Эта речевая установка, как мне кажется, позволяла ее носителям одновременно существовать в советском обществе и противостоять ему. Установка на иронию стала основой особого поздне– и постсоветского иронического дискурса, вклад которого в художественную литературу общепризнан.

Ирония, как известно, характеризует – среди прочего – западный деконструктивизм и постмодернизм, но его постулат о фундаментальной относительности применим к позднесоветскому и постсоветскому дискурсу только отчасти. Например, деконструктивистское отрицание единственно правильного отношения к тексту не укладывалось в дискурс многих представителей российской культурной элиты, которая твердо знала, что правильно и что неправильно. В этом ее речевое поведение напоминало, скорее, структуралистское бинарное мышление. Это изменилось, однако, в последние десятилетия, и в эмиграции и в России, когда в изучении литературных и других текстов более молодое поколение стало применять к ним постмодернистский дискурс.

Впрочем, многие западные постмодернисты нередко противоречат установке на релятивизм и противоречивость в своих социальных и политических суждениях, придерживаясь вполне доктринерских взглядов. Будучи в основном либералами, обычно левыми, американские «постмодернисты», как и профессура в целом, презирают республиканцев, и то всех без исключения; практикуют политкорректность, иногда тотально; и т. д. При этом они общаются в основном с единомышленниками, с которыми им не приходится идти на пресловутый американский компромисс, созидающийся поиском точки соприкосновения с мнениями собеседников.

Моя неприязнь к избыточной иронии в моих русских друзьях объясняется, с одной стороны, староэмигрантским воспитанием, а с другой – американским стремлением к общению, в котором есть место простодушной искренности и выраженным без подковырки банальным чувствам. Ведь одним из побочных эффектов проникновения иронии во все сферы языка является вытеснение ею эмоций, которое имеет разрушительные последствия. Как мы помним, в девяностые годы в противовес ироническому дискурсу и цитатности была провозглашена постконцептуальная «новая искренность»; другое дело, что она означала не «наивную», а отрефлектированную реабилитацию чувства и банальности.