Выбрать главу
сколько воевал там, ни разу не встретил, скажем, ни одного сына министра, или замминистра, или работника ЦК, или Совмина, или хотя бы сына какого-нибудь большого начальника, ни одного такого не встретил, а кого ни спросишь – отец рабочий, колхозник, шахтер, пенсионер и так далее, ни один из них не был отпрыском каких-нибудь шишек-родителей. Что случилось? Разве у высокопоставленных людей нет сыновей? Есть, конечно, только что им там было делать, под пулями? Взлетать на воздух, как бедняга Витя? Разлетаться на куски? Ранеными, под обстрелом, срываться в ущелье? Попадать в плен, чтобы с них требовали выкупа, а в случае несостоятельности, пытали, жгли, издевались, резали и, наконец, осквернив испражнениями еле дышащее тело, отсекали голову? Что им было делать на этой чужой земле, когда таких, как я вполне достаточно? Они лучше будут в институтах девок лапать на лекциях, курить дорогие сигареты, брать у родителей сотни рублей на карманные расходы. Э, что там говорить… Конечно, что тут им было делать на войне, что они потеряли на чужой земле? А что мы потеряли на этой чужой земле, или для кого она чужая, а для кого нет, для таких как я, выходит, нет? Что потеряли в Афгане десятки парней, что за год с лишним только на моих глазах погибли под пулями? Что я потерял в Афгане? Теперь могу точно ответить на этот вопрос – руку, да еще веру в мудрость наших руководителей, которая у меня и раньше не очень-то крепкая была. В госпитале, помню, через койку от меня лежал молодой лейтенант, обе ноги ему ампутировали, снарядом разворотило, вернее, осколки попали, да так были ноги напичканы этими осколками, что целой косточки не оставалось, так что сохранить ноги не представлялось возможным, молодой парень, чуть постарше меня. Мы с ним несколько раз разговаривали, хотя он и был молчун, особенно не разговоришься, конечно, когда тебе так не повезло, он мне рассказывал как-то, что не хотел быть военным, но дома настояли, потому, что у них все мужики в роду потомственные военные и дед, и отец, а сам он с детства мечтал, что артистом станет, да и красивый парень был, что и говорить, лицо такое одухотворенное, отец у него и сейчас служит – полковник, и это он настоял на военной карьере сына. Не нравилось парню быть военным, но вот он отучился, дали ему лейтенантские погоны и направили в Афганистан, да еще и отец дал, так сказать, свое благословение. И вот как вышло. Стал инвалидом человек. Однажды просыпаюсь среди ночи от странного бормотания над головой. Тихонько обернулся – вижу: на подоконнике, в двух шагах от меня – безногий лейтенант, сидит на подоконнике и тихо что-то шепчет, я машинально, еще не понимая, что происходит, стал прислушиваться… тумбочка, помню, была у подоконника… видимо, он ее отодвинул от изголовья к окну и с постели вскарабкался на тумбочку, а с нее – на окно… Ну вот, значит, сидит на подоконнике, шепчет что-то, будто молитву читает, так монотонно, как человек, у которого уже не хватает душевных сил, чтобы с выражением читать, только водит изредка рукой с вытянутым указательным пальцем, будто отчитывает провинившегося ребенка. Я прислушался. «Мать вашу так и так, и чтобы вам ни дна, ни покрышки, и вашего слабоумного отца, украшенного орденами, и все ваши ордена, и мать вашу туда, и все ваши награды, и всю вашу распаскудную житуху на этом свете, – перебирая матом, говорил он, дико скрипя зубами. Вот это, примерно, я и услышал, и сначала ничего не понимал, потом вдруг как обожгло – окно ведь открыто, он стоит на подоконнике, перед распахнутым окном! Я невольно вскрикнул, он испуганно оглянулся на меня, процедил тихо еще что-то сквозь зубы, развернулся на руках, ловко откинулся затылком назад, и подоконник в тот же миг опустел. Я крикнул, уже громко, зовя дежурную сестру, крик вышел какой-то жуткий, звериный, все проснулись, а я, кажется, еще какое-то время кричал, показывая рукой на окно. Потом подбежал к окну, сестра уже была в палате, свет зажгли, глянул я вниз – лейтенант лежал в майке и трусах, которые полностью накрывали обрубки его ног, лежал с как-то неестественно подвернутой головой, раскинув руки… Госпиталь наш находился в Кабуле, палата – на четвертом этаже, последнем, ударился парень, видимо, как и рассчитывал – прямо головой, когда мы побежали вниз, я подошел к нему и ясно увидел, как расплющилась его голова, череп был расколот и показывалось в огромной трещине что-то темное внутри черепа, один глаз выпал и лежал на ключице лейтенанта, глазница была мертвая, страшная, страшная для меня еще потому, что я хорошо помнил живые, подвижные и грустные светло-голубые глаза этого парня, а то, что недавно было слишком живо, а теперь мертво, кажется мертвым вдвойне и каким-то жутким, как сама смерть. Труп тут же накрыли простыней. Врач потом говорил, что умер парень моментально. И на том спасибо. Жена и маленькая дочка остались у него. Через день после этого случая меня выписывали из госпиталя. И выписанный из госпиталя, без одной руки отправился я прямиком домой, еще десять месяцев до полного дембеля оставалось. В каком-то смысле, повезло, выходит. Что ж, нет худа без добра, так хоть без одной руки, да возвращаюсь, а мог бы в цинковом гробу обратно… Ну, и поехал я в Баку, домой, а куда же еще? Дай, думаю, маму обрадую своей культяпкой. Ну, обрадовалась, конечно, с рукой, без руки, все же сын, хорошо, хоть живой вернулся. Она-то приблизительно знала, что там, где я был, творится, писал я ей, хоть и старался в письмах полегче, не всю правду, чтобы она не очень беспокоилась, описывал не так уж мрачно эту войну, ни о каких опасностях не сообщал, не всю правду, одним словом, как у нас пресса освещает события, видимо, тоже не хотят беспокоить население по пустякам, как я – свою маму не хочу беспокоить. Прижалась ко мне, обняла, долго не отпускала, в буквальном смысле оросила мне культяпку слезами. Спасибо, живой вернулся, сынок, – говорит сквозь плач, – в Баку уже у стольких сыновья там погибли, я от страха каждый день дрожала, думаю, не дай бог… спасибо, живой вернулся… Спасибо. Это же надо. Что ты меня благодаришь, – говорю, – спасибо партии и правительству скажи, что я живой вернулся. Прошла зима, настало лето, спасибо партии за это. Вот так примерно. Эх, – мама чуть улыбнулась и шлепнула меня по спине, – и на войне побывал, а ума не прибавилось. Ничего, – говорит мама, – проживем, раз ты вернулся, теперь проживем, только ты не говори такие вещи будь осторожен, того и гляди, можно из-за необдуманного слова молодостью расплатиться. В маме жив еще страх тех давних лет репрессий. Ну, – говорю, – ты насчет расплатиться не бойся, мы с тобой, кажется, полностью расплатились, я вот инвалидом стал, а какие мои годы, посмотрим, как теперь с нами расплачиваться будут. И вот, как в воду смотрел насчет этой расплаты. Пенсия мне полагалась, как инвалиду войны, так пока я ее выбивал, чуть не сдох. Вспомнить противно, сколько порогов пришлось обивать, справок доставать, заявлений писать, награды демонстрировать, мол, вот они, все в порядке, все законно, не только у нашего мудрого руководителя, есть они и у меня, есть, не беспокойтесь, и культяпка, товарищи в военной медкомиссии, тоже настоящая, не поддельная, можете ручками потрогать… И так однажды мне гадко от всего этого сделалось, хоть криком кричи, хоть возьми нож да и зарежь этих гадов, от которых пенсия эта жалкая зависит, или сам зарежься при них, как какой-нибудь японец, с надеждой, что всю оставшуюся жизнь их будет мучить совесть… Тогда я пошел на свой завод, хотя и знал заранее: ничего хорошего из этого не получится. Так и случилось. Гад в отделе кадров – ряшку отъел, – мне под конец нашего разговора заявляет, мол, не я тебя на войну посылал, какие, мол, могут быть ко мне претензии, а на завод можем тебя взять, – тут этот гаденыш так тонко ухмыляется, как у всех гаденышей принято ухмыляться, – если только рука отрастет. И не сдержался, захихикал, так ему собственное остроумие понравилось. Да, – говорю и чувствую – киплю уже, еще немного – взорвусь и тогда ничего толком не смогу сказать, еле сдерживаюсь, потому что еще в этом Афгане я последние нервы оставил, психом сделался натуральным. – Да, – говорю, – не ты, сучья морда, меня в Афганистан посылал, а я там дрался и подвергался на каждом шагу опасности быть убитым только ради того, чтобы ты тут со своим ублюдками отращивали себе щеки и задницы, чтобы ты тут сдирал с парней бабки за трудоустройство, и на эти их трудовые бабки, гнида сволочная, потом откупал бы своего сына-выродка от службы в армии, а тем паче – от войны, чтобы на трудовые деньги работяг, вроде меня, что ты, как сосун-пиявка сосешь из них, придумывая разные поводы, чтобы на эти деньги потом своих ублюдков в институты устраивал, машины с дубленками им покупал. Сказал я ему примерно вот так вот, под конец на крик сорвался, не мог сдержаться, а он выпучился на меня, побагровел весь, глаза вот-вот выпрыгнут, видно, давно с такой ошарашивающей наглостью не сталкивался, короче, видок у него – сейчас же концы кинет, что было бы очень даже кстати. Но я весь взвинчен, на пределе, не мог просто так уйти и дверью хлопнуть – мало, это пусть интеллигенты дверью хлопают, я его за то, что он над моим боевым ранением насмехался, убить был готов, схватил первое, что под руку попалось – жаль, легкая штука оказалась: пластмассовый прибор для всяких там канцелярских штук – и швырнул в его покрасневшую лысину. Во