Выбрать главу
им, как сама смерть. Труп тут же накрыли простыней. Врач потом говорил, что умер парень моментально. И на том спасибо. Жена и маленькая дочка остались у него. Через день после этого случая меня выписывали из госпиталя. И выписанный из госпиталя, без одной руки отправился я прямиком домой, еще десять месяцев до полного дембеля оставалось. В каком-то смысле, повезло, выходит. Что ж, нет худа без добра, так хоть без одной руки, да возвращаюсь, а мог бы в цинковом гробу обратно… Ну, и поехал я в Баку, домой, а куда же еще? Дай, думаю, маму обрадую своей культяпкой. Ну, обрадовалась, конечно, с рукой, без руки, все же сын, хорошо, хоть живой вернулся. Она-то приблизительно знала, что там, где я был, творится, писал я ей, хоть и старался в письмах полегче, не всю правду, чтобы она не очень беспокоилась, описывал не так уж мрачно эту войну, ни о каких опасностях не сообщал, не всю правду, одним словом, как у нас пресса освещает события, видимо, тоже не хотят беспокоить население по пустякам, как я – свою маму не хочу беспокоить. Прижалась ко мне, обняла, долго не отпускала, в буквальном смысле оросила мне культяпку слезами. Спасибо, живой вернулся, сынок, – говорит сквозь плач, – в Баку уже у стольких сыновья там погибли, я от страха каждый день дрожала, думаю, не дай бог… спасибо, живой вернулся… Спасибо. Это же надо. Что ты меня благодаришь, – говорю, – спасибо партии и правительству скажи, что я живой вернулся. Прошла зима, настало лето, спасибо партии за это. Вот так примерно. Эх, – мама чуть улыбнулась и шлепнула меня по спине, – и на войне побывал, а ума не прибавилось. Ничего, – говорит мама, – проживем, раз ты вернулся, теперь проживем, только ты не говори такие вещи будь осторожен, того и гляди, можно из-за необдуманного слова молодостью расплатиться. В маме жив еще страх тех давних лет репрессий. Ну, – говорю, – ты насчет расплатиться не бойся, мы с тобой, кажется, полностью расплатились, я вот инвалидом стал, а какие мои годы, посмотрим, как теперь с нами расплачиваться будут. И вот, как в воду смотрел насчет этой расплаты. Пенсия мне полагалась, как инвалиду войны, так пока я ее выбивал, чуть не сдох. Вспомнить противно, сколько порогов пришлось обивать, справок доставать, заявлений писать, награды демонстрировать, мол, вот они, все в порядке, все законно, не только у нашего мудрого руководителя, есть они и у меня, есть, не беспокойтесь, и культяпка, товарищи в военной медкомиссии, тоже настоящая, не поддельная, можете ручками потрогать… И так однажды мне гадко от всего этого сделалось, хоть криком кричи, хоть возьми нож да и зарежь этих гадов, от которых пенсия эта жалкая зависит, или сам зарежься при них, как какой-нибудь японец, с надеждой, что всю оставшуюся жизнь их будет мучить совесть… Тогда я пошел на свой завод, хотя и знал заранее: ничего хорошего из этого не получится. Так и случилось. Гад в отделе кадров – ряшку отъел, – мне под конец нашего разговора заявляет, мол, не я тебя на войну посылал, какие, мол, могут быть ко мне претензии, а на завод можем тебя взять, – тут этот гаденыш так тонко ухмыляется, как у всех гаденышей принято ухмыляться, – если только рука отрастет. И не сдержался, захихикал, так ему собственное остроумие понравилось. Да, – говорю и чувствую – киплю уже, еще немного – взорвусь и тогда ничего толком не смогу сказать, еле сдерживаюсь, потому что еще в этом Афгане я последние нервы оставил, психом сделался натуральным. – Да, – говорю, – не ты, сучья морда, меня в Афганистан посылал, а я там дрался и подвергался на каждом шагу опасности быть убитым только ради того, чтобы ты тут со своим ублюдками отращивали себе щеки и задницы, чтобы ты тут сдирал с парней бабки за трудоустройство, и на эти их трудовые бабки, гнида сволочная, потом откупал бы своего сына-выродка от службы в армии, а тем паче – от войны, чтобы на трудовые деньги работяг, вроде меня, что ты, как сосун-пиявка сосешь из них, придумывая разные поводы, чтобы на эти деньги потом своих ублюдков в институты устраивал, машины с дубленками им покупал. Сказал я ему примерно вот так вот, под конец на крик сорвался, не мог сдержаться, а он выпучился на меня, побагровел весь, глаза вот-вот выпрыгнут, видно, давно с такой ошарашивающей наглостью не сталкивался, короче, видок у него – сейчас же концы кинет, что было бы очень даже кстати. Но я весь взвинчен, на пределе, не мог просто так уйти и дверью хлопнуть – мало, это пусть интеллигенты дверью хлопают, я его за то, что он над моим боевым ранением насмехался, убить был готов, схватил первое, что под руку попалось – жаль, легкая штука оказалась: пластмассовый прибор для всяких там канцелярских штук – и швырнул в его покрасневшую лысину. Вот, говорю, получай, так и так твою мать. И вышел. Вслед даже крика не послышалось, видимо, сволочь эта в шоке пребывал. Ну, ясное дело, никакой работы, кроме места ночного сторожа я с моим характером (хотя, если подумать, при чем тут характер, надо человека обеспечивать работой без всякого учета его тяжелого или легкого характера, но у нас так уж повелось и все считают это нормальным) в дальнейшем не нашел. В конце концов, и пенсия стала приходить мне, вот уж неожиданные чудеса, а я грешным делом, подумал, вовсе о моем существовании забыли. Ну, пенсия плюс зарплата ночного охранника на стройке, итого: раз пять-шесть на базар сходить. Одним словом, если не одеваться, не обуваться, не лечиться, или делать все это очень редко – денег на пропитание хватало. Но я был молод, да и сейчас молод, и хоть инвалид, но порой забывал об этом, честное слово, я хотел модно одеваться, хотел, чтобы в меня девушки влюблялись, или хотя бы иметь бабки на потаскушек, к которым, если у тебя в кармане меньше полтинника в нашем городе лучше и не подходи, хотел, чтобы все у нас было в достатке, и прежде всего хотел, чтобы мама ни в чем не нуждалась, ведь ей, в отличие от меня, нужно только необходимое, что ж если и этого самого необходимого у нее не будет, какой же я тогда сын? И вот потому я постоянно, независимо от себя, думал о деньгах, думал где бы раздобыть, заработать побольше денег, что бы придумать и на что бы такое исхитриться, вот такое вот дело. И вот, сижу я как-то ночью в своей будке, охраняю дерьмо собачье, которого на нашей стройплощадке больше, чем строительных материалов, сижу, любуюсь своей культей, покуриваю «Приму» любимую, потому что постепенно привыкал любить то, что мог иметь; сижу себе, думаю свои невеселые думы, как бы начать жить по-человечески, как бы в люди выбиться, а надо сказать, я по приезде из Афганистана еще раз пробовал в институт поступить, но это уже больше «на ура» было, сам понимал, последние знания там, на войне растерял, но думал что, как участнику и инвалиду поблажку сделают, но несмотря на ветеранские льготы, меня срезали, как суслика, и теперь до новой попытки стать студентом и учиться на инженера у меня был еще целый год впереди, значит, целый год ожидания и масса всевозможных нереализованных возможностей выбиться в люди, не ожидая высшего образования; сижу я так, значит, перекатываю в голове свои невеселые думки, и тут слышу – шаги. Высунулся из будки, вижу: идет один, тепленький, видно, большой охотник до сухих собачьих какашек, идет, шатается. Вышел я ему навстречу, что, говорю, по стройке шастаешь, места тебе мало, или воровать собираешься? Если воровать, сразу скажи, я из тебя вмиг жмурика сделаю, так как поставлен здесь охранять нашу дорогую, еще не растасканную, социалистическую собственность. Поглядел он на меня мутным взглядом, пьян, удивился, наверно, не ожидал в такой поздний час столь изысканного остроумия, похлопал глазами, потом вдруг пьяно икнул, улыбнулся, полез ко мне целоваться. Ну, я его легонько, чтобы на ногах удержался, отстранил рукой, которая у меня хоть и в единственном числе, а здоровая, дай бог, и повторил вопрос настоятельно. Тут он что-то промычал, покивал благодушно, полез в карман и вытащил – боже мой! – пачку пятидесятирублевиков, отделил один полтинник из кучи и сует мне, а кучу всю в карман, нет, чтобы наоборот. Шампанское, – пробормотал, заикаясь, косноязычно, так что я с трудом разобрал, чего он хочет. Шампанского, – говорит, – и побыстрей. На кубинку дуй, – говорит, – мигом, туда-обратно. На такси, – говорит. Разговорился под конец. Я немного постоял, как олух с зелененькой в руке, а он уже пошагал себе обратно. Тут я пришел в себя и за ним пустился, догнал его, когда он уже входил через черный ход – видимо в кухню дверь вела – в кафе-стекляшку, что от нашей стройплощадки через дорогу находилась. Стекляшку эту, поговаривали, сносить собирались в связи с начавшейся тут, рядом с ней стройкой многоэтажного дома, да пока она стояла, уже вся обшарпанная, пыльная от туч цемента и песка со стройки, в ней наши работяги-строители днем обедали за рупь-два. Вот в эту стекляшку я – за ним, позвал, окликнул несколько раз, но он, видно, не услышал, или не обратил внимания, ну, я и зашел за ним, прошел по тухлому, прокисшему коридорчику и вошел в одну неприметную дверь за этим веселым парнем. Как вошел, так и застыл. Было от чего обалдеть. Ярко освещенный, просторный ресторанный кабинет, за столом пьяная гопка, компания человек восемь-десять, на столе – глазам больно от роскоши – чего только нет (потом вспоминал, сообразил: не было шампанского), девки сидят за столом, перед каждой – початая пачка «Мальборо», хохочут, визжат, целуются, а за две