Выбрать главу

На Пасху, когда я ходил служить по дворам молебны, причт мой заранее сказывал мне, в котором доме были «порченные». Во время молебна все «порченные» стояли смирно: но как только обернёшься с евангелием к народу, они и начнут хлибать и биться. Я тотчас обернусь опять к иконам и читаю, — уймутся и «порченные». Я перестал оборачиваться с евангелием совсем, — и бабы молчат. После молебна я спрашиваю: «Ты, я слышал, — порченная, что же ты не кричала?» — «Меня схватывает только, когда читают евангелие». — «Вот ты и врёшь, — говорю. — Евангелие-то я читал, да ты не поняла, потому что я не оборачивался к вам». Задашь ей ругань, да и семейным накажешь, чтобы не ухаживали за ней, когда она примется кричать и биться. Прихожу раз в один дом, а баба бьётся на постели и кричит: «Я сам попович, сам попович! Меня N. в стакане пива поднёс: я с пивцом вошёл, я с пивцом вошёл, теперь на сердце верхом сижу»... Родная её мать и свекровь стоят над ней и навзрыд плачут. Я подошёл к ней, стукнул о пол палкой и крикнул: «Молчи! Разве ты не видишь, что в дом принесли святые иконы, я пришёл?» Баба мгновенно примолкла. «Вставай! Я молодой поп, ты меня не знаешь и если хоть чуть пикнешь, то...» Баба встала, утёрла слёзы и я поставил её возле себя. Евангелие читал я, положивши его на её голову, — молчит. После молебна я сделал ей внушение и с тех пор порчи как не бывало.

Прихожу в один дом, — там квартировало семейство цыган. Во время чтения евангелия, молодая сноха начала кричать и биться. Вся семья бросилась держать её. Насилу я могу заставить оставить её и не держать. Баба и тут помоталась-помоталась во все стороны, но не упала. После я, наедине, спрашиваю старика: «По любви она выходила за твоего сына?» — «Да признаться, не совсем. Вот этак, доро́гой, схватит её, упадёт с повозки и начнёт биться. Уж чем мы ни лечили её, нет, не даёт Господь лучше». — «Ну, ты вот что сделай, — говорю ему, — если она упадёт когда с повозки, то вы не обращайте внимания и ступайте себе, куда едете. Пусть её останется одна в поле. Она полежит-полежит, да и придёт к вам».

— А как умрёт в поле?

— Не бойся, не умрёт.

Чрез год я увидел цыгана опять. «Ну, что, — спрашиваю, — сноха?»

— Благодарим покорно, отец духовный! Мы раз ехали в село N.: её схватило, хлопнулась с повозки и начала биться: а мы так и поехали, и не взглянули на неё. Боялись мы больно, чтоб она не умерла; но, ничего, к вечеру пришла к нам и с тех пор не схватывает, — прошло всё. Теперь мы видим, что она просто озоровала.

Я не объясняю причин явления «порченных»; не говорю и того, хорошо ли я поступал с ними, или нет. Я излагаю только факты и могу сказать, что к концу года в приходе моём не осталось ни одной «порченной». Теперь же о «порченных» нет и помину. За то я тогда прослыл сам колдуном, да таким, что сильнее всех.

Пришло Крещенье; нужно было идти опять по приходу со святой водой и на этот раз всем уже причтом вместе. Мы пошли. Нужно было обойти всё село в один день: но не прошли мы и 30 дворов, как причет мой перепился и стал отставать от меня один по одному, так что к половине села я остался один и один окончил село. На другой день мы поехали в одну из деревень. Причет мой опять перепился и опять бросил меня одного. Думаю: когда же все они пьют? Ведь мы нигде не присаживаемся? В следующей деревне я стал настаивать чтоб никто не отставал от меня ни на шаг, — приходил и уходил вместе со мной. Никто, действительно, не отставал, но какими-то судьбами опять перепились все до того, что в службе пошло безобразие и я по неволе должен был велеть оставить меня одного, а им улечься спать. В следующий день я положительно настоял, чтобы все ходили кучкой и ни шагу от меня ни взад, ни вперёд. Выходя из одного дома, я отворил дверь и переступил одной ногой порог; но мне показалось, что причет мой выходит не торопясь. Я оглянулся и говорю: «Пойдёмте, братцы!» Дьячок Григорьич с улыбочкой подмигнул мне и говорит: «Уж выпил — не досмотрели!» Мне самому смешно стало. — «Как это ты ухитрился?»

— Вы стоите впереди, и не видите, что мы делаем назади. Я подмигнул хозяину, от налил стакан да и поставил возле меня на лавку. После молебна, как только вы прошли мимо меня к двери, я залпом и хватил. Что же делать-то? Вы нигде не присаживаетесь, и сами не пьёте, и нам не даёте: приходится обманывать.

Таким образом причет мой ходил со мной полупьяным. На беду нашу поднялась страшная метель. Вьюга — свету Божьяго не видно, — а ты лезешь по колено по сугробам. Снег засыпается за сапоги, по пояс в снегу шуба; поднимешь её к верху — ветер и снег бьют тебе в грудь и за шею; опустишь — путаешься, мокнешь и падаешь. Идти нет сил, но ты всё-таки бьёшься и идёшь, потому что это есть средство к твоему существованию. Пьяные мои сослуживцы: один карабкается в сугробе там; другой на четверинках через гору сугроба перелазит там; третий совсем потерял направление и прёт назад, — и горе и смех! Входишь в избу, — изба тёмная, мокрая, жаркая, полна народу, ягнят, телят; духота и атмосфера — что нет никакой возможности выдержать и пяти минут. Входишь, — тебя разом обдаёт жаром и разом растаивает на тебе весь снег и размокает платье. Весь в поту и мокром платье, выходишь снова на мороз, и всё опять мгновенно мёрзнет на тебе и лепит нового снегу. В следующем доме опять мгновенно делаешься мокрым.

А каково наше служение? Входишь в избу, начинаешь петь, а штук двадцать ягнят и примутся орать изо всей мочи! Со двора услышат овцы-матери, подбегут к двери, — да и примутся драть глотки, ещё пуще детушек! Что тут бывает!... И тогда и ныне я часто прислушиваюсь к своим словам и голосу и не могу расслышать никогда ни слова и ни даже звука. Должно быть, очень хорош наш концерт, если послушать нас со стороны. Мы между собой не сбиваемся только потому, что слишком хорошо заучен размер каждой нотки. Кончим петь, оборотимся к хозяевам, и ждём пока мужик возится со своим мешком. Мы уже молчим, смотрим на мешок и ждём подачки, а ягнята валяют, овцы дерут! — Голова трещит!... Долго мужик возится со своей кисой, и — вытащит три-четыре гроша.

Оставить эту ходьбу священник уже не может, потому что в этом доходе участвует весь причт, а он этого не допустит. Доро́гою шуба замёрзнет на тебе лубком, сам ты по пояс мокрый, застывший, продрогший, изломанный и измученный, со страшной головной болью, возвращаешься домой — и каждый раз боишься, что вот-вот схватишь горячку. Дома тотчас переменишь бельё и раз пятьсот пробежишь по комнате, чтобы размять свои окоченелые члены. Сам я водки не пью и мне противно смотреть на пьяный причт; но осуждать его строго за пьянство нельзя: такое состояние, какое переносим мы, человек может переносить только в полусознательном состоянии. И из-за чего всё это? После десятидневного мучения и опасности получить горячку, мне досталось из кружки двенадцать рублей медью (3 руб. 43 коп. серебром).

Прошла крещенская ходьба и для меня настала совершеннейшая бездеятельность. Сходишь по временам окрестишь, схоронишь, — и только. Почитал бы хоть что-нибудь, ну, хоть какого-нибудь Бову королевича, хоть что-нибудь, — нет ничего ровно. В церкви нет ни единой книжки. Съездил бы в город, накупил бы книг, выписал бы какой-нибудь журнал, но денег едва достаёт на дневное пропитание. Всё, что получается, идёт на продовольствие и на домашнее обзаведение. Принялся бы учить крестьянских детей грамоте, петь; но у меня в квартире и без того повернуться негде, в церковной сторожке ещё теснее и сырее, нет подходящего дома и у крестьян. И пошло моё время так: встанешь утром, попьёшь чаю, да и начнёшь шагать по своей саженной комнате. Устанешь, посидишь немного, полежишь, да и опять ходишь. Надоест, — выйдешь на улицу, поглазеешь на занесённые снегом мужицкие избы, поклонишься проезжающему мимо тебя мужику, иногда спросишь его куда он едет, — за соломой, или в соседнюю деревню, — и опять в избу. И так протянется до обеда. После обеда сидишь себе, сложа руки, и ждёшь — не дождёшься вечера. Вечером, напьёшься чаю и сидишь против жены, которая, в это время, что-нибудь вяжет. Целый вечер ни звука, ни дела, ни движения!... Видимо и тупеешь и дуреешь. Сидишь и думаешь: к чему и зачем нас учили? Учили, да ещё как учили-то! И психологии, и философии, и физике, и химии, и минералогии и, Бог весть, чему ни учили. И к чему всё это, когда сельскому священнику и нет и не будет никогда возможности приложить всего этого к делу?! К моему большому горю, как я говорил уже, в семинарии я развил в себе потребность читать. Здесь же кроме требника и какой-нибудь церковной минеи, не было ровно ничего. Сколько раз приходило мне на ум тогда: зачем и для чего лицу, которое должно быть послано в сельские священники, дают такое образование? Ведь всякий необразованный пономарь живёт несравненно счастливее образованного священника. Если образованный священник нужен для прихода, то зачем же губить самого-то священника? А всякий мало-мало образованный священник должен гибнуть почти неизбежно. Отчего у нас и выходит теперь, что большинство духовенства живёт совсем не так, как бы следовало. Не отупеть, не огрубеть, не оставить своих чисто-пастырских обязанностей и не сделаться пьяницей — почти нет возможности. Представьте: молодой человек сидит в крестьянской избёнке, среди крестьянской семьи и, против собственного желания, ничего не делает. Но сама природа требует деятельности, требует высказать кому-нибудь свои чувства и послушать другого. С кем же он может поговорить и кого послушать? Общество его — мужики, и больше никого. Предместники его священники были такие же горемыки, и не оставили ему в церкви ни одной книги. Соседи-священники живут в 15–20-ти верстах, да и у них едва ли есть что-нибудь, потому что и они такие же бедняки. И вот молодой священник тоскует от одиночества, нужды и безделья. Но вот его зовут к богатому, умному и почтенному мужику на крестины. Идти ему или нет? Не идти. Но это значит: 1) обидеть честного, трудолюбивого и всеми уважаемого человека, в нравственном отношении стоящего выше многих дворян и нимало невиноватого в том, что он не проходил семинарского курса и не слушал там премудростей какого-нибудь доктора Пакасовского («Русская Старина» 1879 года, том XXVI, стр. 154); 2) обидеть — и, значит, лишиться милостей и его и подобных ему. А это кое-чего стоит. Будут крестьяне делить луга, — тебе не дадут; будут делить лес, — тебе не дадут; церковь требует ремонтировки, — крестьяне отговариваются неурожаем и т. д., словом: если священник имеет против себя влиятельных крестьян, то доходу у него не будет и половины; бросят и церковь. Значит: на крестины нужно идти. Там будет много и других крестьян. О чём там говорят? Об урожае, рекрутчине и подобных предметах, положим, самых невинных. Но вот беда: на первом плане непременно водка. Вот где погибель наша!... После мужик этот придёт к вам. Вы не можете уже не посадить его у себя и не угостить, а с этим вместе и не выпить сами. Всё это, мало-по-малу обращается в привычку и таким образом священник, самый благонамеренный, честный и умный, грубеет, мужичится и делается, незаметно для себя самого, пьяницей. Будь у молодого священника, тотчас по поступлении его в приход, отдельное и удобное помещение, и не находись он в такой безусловной и невыносимо-тяжёлой зависимости от каждого міроеда в средствах к своему существованию, — я уверен, это дознано мною собственным опытом, что он останется тем, чем ему быть должно, — и не падёт. Теперь же состояние священников зависит от их личного характера: с твёрдым характером берёт он за требы то, что ему дадут; но за то и он и дети его терпят страшную нужду; или теснит прихожан своих, насколько возможно. Люди же с характером слабым... спиваются.